САМАРКАНД-ОМСК-САМАРКАНД –
На остатки денег я перебрался из инвалидного дома в городскую гостиницу. Повздыхал над конвертом и выложил нее денежки сразу — за три месяца вперед.
Время это промелькнуло мигом, но директор, человек удивительной доброты, меня не гнал и даже журил за расточительность:
— И надо же было вам так раскошелиться!
Обед мне устроили бесплатный, в райкомовской столовой. Она была довольно далеко. Худая молчаливая женщина приносила остывшее второе, а я за это отдавал ей первое.
В Самарканд эвакуировалось тогда девять институтов и военно-медицинская академия. Знакомых у меня было хоть отбавляй.
И прежде всего — Дэдка.
Он пришел ко мне робким семнадцатилетним мальчиком, и преданно и влюбленно служил мне — не могу назвать это иначе — ежедневно и ежечасно.
А постучался он в мою дверь, чтобы показать свои стихи, совсем неплохие. Я и сейчас слышу, как он читает, заикаясь:
"Бюсты в диком ужасе смотрели,
Как багрились острия штыков.
И стонал расстрелянный Растрелли,
И молчал казненный Казаков".
И еще одному человеку вечная моя благодарность. Мендл Лифшиц, пятидесятилетний поэт, кажется из Минска, возившийся со мной, как с сыном, и писавший (какое это вызывало у меня изумление!) по-еврейски, да, по-еврейски.
"А мазелтов! А мазелтов!
Ди гэст, ди фройнд, да шхэйнэм,
Ди юнге лайт, ди алтэ лайт
Унд алэмэн ин зйнэм".
Иногда меня навещал Карл, и мы плыли на арбе по солнечным улицам, и я все не мог привыкнуть, и удивлялся дувалам и арыкам, и женщинам с завешенным лицом, и тому, что знаменитый узбекский писатель Айни едет по городу на ишаке, а ишак маленький, и ноги Айни волочатся по земле.
Зной не спадал.
А в Омске, куда была эвакуирована моя будущая женя Лиля, трещали сорокаградусные морозы. На базаре продавались твердые круги молока. Пальцы в рукавицах мерзли. Ресницы становились длинными и алмазными.
Кто-то пошутил:
— Не вздумай лизнуть ручку двери — язык примерзнет.
Восьмилетняя Лиля не поверила и решила попробовать.
Язык примерз.
Она испугано дернула головой, сорвала кожицу, зaрeвела. Во рту долго стоял смешанный привкус крови и слез.
Семья ютилась в крохотной комнатушке. Но с районом повезло — дом находился напротив тюрьмы. По вечерам город погружался во тьму и в нем вершились темные дела. А улица перед тюрьмой была ярко освещена.
Дров уходило много. Поленница Нины Антоновны — Лилиной мамы — лежала впереди, дедова сзади.
— Какая разница, — сказал дед, — будем топить сперва вашими.
Когда поленница кончилась, дед объявил:
— А теперь давайте топить каждый своими.
Квартира принадлежала двум полусумасшедшим старухам — Раечке и Клавочке.
Стоило посмотреть, как они завтракают на кухне! Раечка стучала ножом по стакану:
— Внимание!
Клавочка настораживалась.
— Передайте мне кристаллы!
И та послушно передавала соль.
Грязны они были невероятно. Лилина тетя вышла в коридор и ей показалось, что раечкино пальто шевелится. Она пригляделась и вскрикнула. По воротнику и вниз — до самого подола, широкой полосой тянулись вши.
Весной снег таял, и наклоненные к Иртышу улицы превращались в бурлящие потоки. Лиля томилась на краю панели и канючила:
— Дяденька, перенесите!
Как-то в воскресенье, заскучав, она включила радио и услышала песню о возвращении в родной город — первый привет от меня.
Настежь раскрыта знакомая дверь,
Свалена набок ограда…
Я возвратился, я дома теперь —
Лучшего счастья не надо!
В холод и зной
Ты был всюду со мной
В гуле военных тревог.
Помни, родной,
Я по-прежнему твой —
Я не вернуться не мог!
Эту песню мы с Дэдкой сочинили на пару и продали эстрадной певице Анне Гузик — шумной и агрессивной женщине. По гостиничному коридору она проносилась как танк и в ее номере тут же начинался скандал.
Муж артистки — молодой глупый мужчина — больше всего любил наряжаться, и однажды чуть ли не со слезами пожаловался, что во время недавнего пожара у него сгорело четырнадцать костюмов.
Я лежал в неубранной комнате под потертым одеялом и думал:
— Зачем человеку четырнадцать костюмов?