Брат мой прибыл в Париж весною 1751-го года, поселился со мною у госпожи Кенсон и начал с успехом работать по частным заказам; но главной его мыслью было написать картину и представить ее на суд Академии. Я представил его г-ну де Мариньи, который оказал ему добрый прием, ободрил и обещал свое покровительство. Брат тогда же принялся прилежно учиться, дабы не упустить случая.
Посольство г-на Морозини завершилось, и он возвратился в Венецию, а на его место прибыл г-н Мочениго. После того, как меня рекомендовал г-н Брагадин, двери его дома были всегда открыты и для меня, и для брата, каковому расположился он покровительствовать как венецианцу и молодому человеку, пожелавшему посредством своего дарования добиться успеха во Франции.
Г-н де Мочениго был весьма доброго нрава; он любил карты и вечно проигрывал; любил женщин и был несчастен, ибо не умел найти верного подхода. Через два года по приезде в Париж влюбился он в г-жу де Коланд; она была к нему жестока, и венецианский посланник наложил на себя руки.
Госпожа Супруга дофина разродилась герцогом Бургундским; я наблюдал такое ликование, в какое нынче, когда глядишь, что чинит та же самая нация против своего короля, верится с трудом. Нация желает доставить себе свободу; намерение ее благородно и разумно, и она приведет предприятие сие к зрелости в царствование этого монарха, каковой, наследуя шестидесяти пяти королям, из которых всякий был более или менее тщеславен и ревнив до своего могущества, по некоему особенному и неповторимому складу души оказался непритязателен. Но возможно ли поверить, будто душа его перейдет и к его преемнику?
Франция повидала на троне своем множество иных монархов — ленивых, гнушающихся трудом, не терпящих забот и хлопочущих единственно о собственном покое. Удалившись в глубины дворца, оставляли они вершить своим именем деспотическую власть первых министров, однако ж оттого не менее оставались королями и истинными монархами; но никогда еще прежде не видел мир короля, подобного этому, — который бы по доброй воле возглавил нацию, объединившуюся, дабы свергнуть его с престола. Кажется, он счастлив, что наконец должен думать лишь о том, как бы повиноваться. Стало быть, рожден он не на царствование и, похоже, подлинно видят личных своих врагов в тех, кто, движимый истинною заботой о его интересах, несогласен с декретами собрания, каковые только и уничижают королевское величие.
Нация, бунтующая против деспотического ига, каковое называет она и всегда будет называть тиранией, — дело нередкое, ибо бунт этот побуждаем природой; свидетельством тому вечная настороженность монарха, который остерегается выпускать из рук бразды, ибо уверен, что нация не преминет закусить удила. Но монарх, что встает во главе двадцати трех миллионов своих подданных и не просит их ни о чем ином, как лишь оставить ему бесполезный титул короля и главы не затем, чтобы ими править, но дабы исполнять их веления, — дело редкостное, единственное и неслыханное.
«Будьте законодатели, — говорит он им, — и я велю исполнить все ваши законы, если только подадите вы мне помощь против мятежников, что не пожелают подчиниться; впрочем, в вашей власти будет не щадить их и разорвать в клочки без всякого суда и следствия — ибо кому под силу противиться вашей воле? Воистину вы займете мое место. Возражать этому станет знать и духовенство, но их всего один человек из двадцати пяти. В ваших силах подрезать им крылья, физически и духовно, и они будут не в состоянии класть пределы вашему могуществу и вредить вам. Дабы достигнуть этого, вам должно смирить гордыню духовенства, отдав церковные должности в руки равных себе, а священникам назначив лишь жалованье, необходимое для прожития. Что же до знати, то вам нет нужды лишать ее богатства: довольно и того, что вы перестанете почитать ее за пустые родовые титулы; дворянство исчезнет; возьмите пример с мудрых уложений турок; когда же государи эти увидят, что они более не маркизы и не герцоги, то умерят свое властолюбие, и единственным их удовольствием останется тратить деньги на всякую роскошь — но тем лучше для нации, ибо через расходы эти их деньги потекут к ней, а она пустит их в оборот и умножит торговлею. Что же до министров моих, то впредь они станут разумней, ибо будут зависимы от вас, и не моим делом будет судить об их способностях; я стану подбирать их сам, для виду, но и удалять стану всякий раз, как вы захотите. Через то положу я наконец предел тирании, когда они подавляли меня, заставляли делать все, что им было угодно, нередко вредили моей репутации и вечно обременяли Государство долгами от моего имени. Я молчал — но более так не мог; и теперь я наконец на свободе. Знаю, жена моя, со временем — дети, братья мои и кузены, так называемые принцы крови, осудят меня, но только в душе, ибо не осмелятся заговорить об этом со мною. Ныне, под высоким вашим покровительством, стану я для них более грозным, нежели когда защитою мне служил один лишь мой род, бесполезность какового я сам помог вам доказать публично.
Те, что покинули королевство, недовольные, рано или поздно возвратятся домой, если пожелают, а коли нет, так пускай делают, что им угодно; они называют себя истинными моими друзьями, и мне смешно, ибо не может у меня быть истинных друзей, кроме тех, чей образ мыслей согласен с моим. Они полагают, будто всего важнее на свете древние права нашего дома на королевскую власть, нераздельную с деспотией; а я полагаю, что всего важнее на свете, во-первых, мой покой, во второй черед уничтожение тирании, что захватили надо мною министры, и, в-третьих, ваше довольство. Я мог бы еще сказать, когда бы был обманщик, что забочусь о богатстве королевства — но оно мне безразлично, ибо думать о нем должны вы и касается это только до вас: королевство мне более не принадлежит. Благодарение Богу, я более не король Франции, но, как вы прекрасно говорите, король французов. Все, о чем я прошу вас, — это поспешить и дозволить мне наконец отправиться на охоту, ибо я устал скучать».
Из сей доподлинной исторической речи, я полагаю, ясно следует, что контрреволюции случиться не может. Но не менее ясно следует и то, что она случится, как только образ мыслей короля переменится; примет тому нет — как нет примет и тому, что преемник его будет на него похож.
Национальное собрание станет делать все, что пожелает, невзирая на знать и духовенство, ибо на службе у него необузданный народ, слепой исполнитель его велений. Нынче французская нация представляется чем-то наподобие пороху либо шоколаду: и тот, и другой состоят из трех составных частей, и свойство их не зависит, и не может зависеть ни от чего иного, кроме как от пропорции. Время покажет, каковы были составные части, преобладавшие перед Революцией, и каковы те, что преобладают теперь. Я знаю одно: зловоние серы смертельно, а ваниль — яд.
Что же до народа, то он повсюду одинаков: дайте крючнику шесть франков и велите кричать Да здравствует король, он вам доставит сие удовольствие, но за три ливра минутою позже закричит Да умрет король. Поставьте во главе народа зачинщика, и он в один день разнесет мраморную крепость. У него нет ни законов, ни убеждений, ни веры, божества его — хлеб, вино и безделье, свободу он полагает безнаказанностью, аристократию — тигром, а демагога — пастырем, нежно любящим свое стадо. Иными словами, народ — это необъятных размеров животное, оно не рассуждает. Парижские тюрьмы набиты узниками, которые все — представители восставшего народа. Скажите им: если вы согласитесь поднять на воздух залу Собрания, я открою вам ворота тюрьмы,— они пойдут с радостью. Всякий народ — это сборище палачей. Французское духовенство, зная это и рассчитывая лишь на себя, стремится внушить ему религиозное рвение, каковое, быть может, пересилит тягу к свободе: свобода есть для народа лишь некая отвлеченность, для материальных голов недоступная.
Трудно, впрочем, поверить, чтобы нашелся в Национальном собрании хотя бы один его член, движимый единственно заботою о благе отечества. Душа всякого одержима лишь собственным его интересом, и ни один, будь он королем, не последовал бы примеру Людовика XV.