В момент моего поступления в Гете-Шиллеровский архив кроме Бернарда Зуфана там служил Юлиус Вале. Он был приглашен в архив еще Эрихом Шмидтом. Вале и я сблизились уже во время моего первого пребывания в Веймаре, и между нами сложились сердечные дружеские отношения. Вале работал над изданием дневников Гете. Архивариусом был Эдуард фон дер Хеллен, которому было поручено также издание писем Гете.
В подготовке "Сочинений Гете" принимали участие многие из германистов. Все время сюда приезжали и вновь уезжали профессора и приват-доценты филологии. С ними мы встречались во время их более или менее длительных приездов и вне архива; мы могли полностью вживаться в круг их интересов.
Кроме этих основных сотрудников гетевского издания, архив посещало множество лиц, интересовавшихся тем или иным собранием рукописей немецких писателей. Ибо архив постепенно становился местом хранения литературных наследий многих писателей. Приезжали и другие заинтересованные лица, которые почти не работали с рукописями, но хотели заниматься в библиотеке, находившейся в архиве. Было много посетителей, желающих лишь осмотреть литературные сокровища архива.
Большую радость для всех работников архива означали появления Лепера. Для каждого из них у него находилось приветливое слово. Он просил дать ему материал для работы и часами сидел за работой с такой концентрацией внимания, которую редко можно встретить в людях. Что бы ни происходило вокруг, он не поднимал глаз. Если бы мне пришлось искать олицетворение любезности, я выбрал бы г-на фон Лепера. Этой любезностью были пронизаны его гетевские исследования, она сквозила в каждом его слове, обращенном к каждому человеку. Особенно примечательным был тот отпечаток, который приняла вся его душевная жизнь благодаря постоянному размышлению над вопросом: как добиться того, чтобы мир по-настоящему понял Гете? Однажды в театре на представлении "Фауста" я оказался рядом с ним. Я заговорил о режиссуре представления, об игре актеров. Не слушая меня, он сказал: "Да, эти актеры употребляют иногда слова и выражения, которые не совсем согласуются с гетевскими". Еще более располагал к себе Лепер своей рассеянностью. Когда в антракте я говорил о чем-то, связанном с вычислением времени, Лепер сказал: "Итак, 1 час содержит 100 минут, минута — 100 секунд…" Я посмотрел на него и возразил: "60, Ваше превосходительство". Он посмотрел на свои часы, что-то проверил, улыбнулся приветливо, сосчитал и сказал: "Да, да, 60 минут, 60 секунд". Подобные образцы "рассеянности" я замечал у него часто. Однако эти проявления своеобразной душевной организации Лепера не вызывали во мне смеха, ибо они представлялись мне необходимым дополнением к той, я бы сказал, грациозной серьезности, которая, будучи лишенной какой-либо позы и сентиментальности, делала его образ столь привлекательным. Речь его состояла из скачущих фраз, произносимых почти без интонации, но сквозь бесцветную речь проступала отчетливость мыслей.
С появлением Германа Гримма в архиве установилась атмосфера духовного благородства. С тех пор как я прочитал в Вене его книгу о Гете, во мне жила глубокая симпатия к роду его духовности. Еще до моей первой встречи с ним в архиве я уже был знаком почти со всеми его работами. Благодаря Зуфану я вскоре сблизился с ним. Во время одного из своих посещений архива, когда Зуфана в Веймаре не было, Гримм пригласил меня на обед в свой отель. Мы были одни. Ему, наверно, было приятно мое понимание его взглядов на мир и жизнь. Он был необычайно разговорчив, рассказал мне о своей идее создать "Историю немецкой фантазии", которую вынашивал в душе. У меня тогда сложилось впечатление, что он намерен написать такую книгу. Но этого не случилось. Он очень красиво изложил мне, как непрерывно текущий поток исторического развития получает свои импульсы из недр творческой фантазии народа, которая в его изложении приобретала характер живого, деятельного сверхчувственного гения. Я был совершенно увлечен этими толкованиями Гримма, ведь мне было известно, как действует в людях сверхчувственная духовность. Передо мной был человек, душевный взор которого достигал творческой духовности, но не хотел познавательно охватить саму жизнь этой духовности, оставаясь в области, где духовное проявляет себя в человеке как фантазия.
Герман Гримм обладал особым даром обозревать большие и малые эпохи духовной истории и рассказывать о них в форме точных, умных, эпиграмматических характеристик. Описывая отдельные личности, такие как Микеланджело, Рафаэль, Гете, Гомер, он всегда изображал их на фоне обозреваемых эпох. Я часто перечитывал одну из его статей, где он дает особенно меткие характеристики таким эпохам, как греческая, римская и средневековая. Он весь был откровением единого, цельного стиля. Когда он отчеканивал свои прекрасные фразы в устной речи, у меня создавалось впечатление, что точно такие же фразы можно встретить и в какой-нибудь его статье, а когда уже после знакомства с ним я прочитал еще одну его статью, мне показалось, что я слышу его живую речь. Он не позволял себе никакой небрежности в устной речи, он чувствовал, что в литературно-художественном изложении нужно оставаться тем же человеком, каким являешься в повседневной жизни. Но повседневную жизнь Герман Гримм представлял себе несколько иначе, чем другие люди. Стилизация жизни была для него чем-то само собой разумеющимся.