В 1924 году мы с Шохором провели месяц в Петербурге (только что переименованном в Ленинград) с целью собрать книги XVIII и XIX века, по которым Толстой работал в своих художественных произведениях. В бывшее министерство двора на Фонтанке были свезены сотни тысяч книг из разных дворцов, учреждений, богатых особняков, длинная вереница зал была завалена от стены до стены горами книг, роясь в которых мы нашли и знаменитую французскую Энциклопедию Дидро и Даламбера, и много книг о Наполеоне и т. п.
Я обязан Шохору двумя очень важными эпизодами моей тогдашней жизни — моими встречами с двумя великими людьми своего (да и не только своего) времени: с Михаилом Осиповичем Гершензоном и с Анной Семеновной Голубкиной. Шохору пришло в голову заказать для музея какому-нибудь видному мастеру скульптурный портрет друга Толстого Владимира Григорьевича Черткова, и я помог осуществить эту идею — я предложил ему сделать заказ Голубкиной. Он согласился и отправил меня к Анне Семеновне спросить, хочет ли она сделать такой портрет. Она не была избалована заказами, явно в них нуждалась и охотно согласилась. Я стал возить к ней Черткова. Первый сделанный ею портрет вышел неудачным: Чертков был очень стар и позировал плохо, он дремал, клевал носом и получился всего лишь дряхлый сонный старик, незначительный и неинтересный. Голубкина забраковала этот портрет и уничтожила его, принявшись за работу снова. Не без моей помощи она узнала подлинный характер Черткова — тот, что сохранился у него с молодых лет, когда он был кавалергардом и который он никак не мог заслонить усердной христианской набожностью. Она стала во время работы разговаривать с Чертковым, спать ему не давала, умело вызывала на воодушевленные и яркие высказывания, и портрет получился превосходный. Голубкина высекла его из дерева, и он стал одной из вершин ее позднего творчества. Шохор пришел в восхищение, он был у Голубкиной, и она — по памяти — его нарисовала: как-то, когда я пришел к ней (уже без Черткова), она швырнула на пол огромный лист бумаги и спросила меня: «Похож?» Шохор получился действительно очень похожим — с огромными черными глазами, обросший черной бородой, болезненно бледный — этот замечательный рисунок сейчас в Третьяковской галерее. А Шохор уже сам сделал Голубкиной новый заказ — на портрет Толстого. И она выполнила прекрасный портрет Толстого — полуфигуру сидящего, откинувшись назад, с подпирающей голову рукою. Этот Толстой стал ее предпоследней работой, после него она сделала только чудную «Березку» — изображение стоящей во весь рост молодой девушки в развевающемся от ветра легком платье, поразительное по своей поэтической наполненности.
Фигуру Толстого она успела отлить в гипсе, уже после ее смерти она была переведена в бронзу. Во время работы над Толстым я постоянно подолгу сидел у нее и смотрел, как она работает, слушал ее увлекательные рассказы о художниках, о ее моделях. Кто-то сказал про нее, что она будто бы очень нелюдима, не любит, когда к ней приходят, особенно когда она работает. Это неверно. Я быстро понял, что она очень одинока, что она радуется посетителям, особенно когда слышит искреннее восхищение ее великим искусством.
Анна Семеновна была в ту пору старухой, высокой, худой, с резкими угловатыми движениями, с совершенно лишенным малейшего интереса к какой-нибудь практической обыденности, экзальтированным взором. Художником, живущим в состоянии непрестанного высочайшего творчества, далеким от всех сколько-нибудь корыстных и меркантильных интересов. Это было самое сильное мое впечатление именно от художника — творца, художника большого масштаба, мыслящего какими-то очень большими гуманистическими категориями.
Хождения к Голубкиной были для меня драгоценным уроком — я мог видеть, как рождается творение искусства, как меняется и уточняется композиция, как материализуются выбранные средства художественного выражения, как выясняется и обостряется задуманный художественный образ. Это было одним из первых глубоких впечатлений от реального живого художника. И я бесконечно ей благодарен за то, что я уже тогда смог изучать искусство по живым людям, а не только по их произведениям, что для меня искусство обязательно состояло из творений и творцов, что я не мог воспринять никакой картины, никакой скульптуры, не зная, кто ее сделал, что это был за человек. Мне повезло, что я таких людей знал множество в собственной биографии. В недалеком будущем, в тридцатые годы, мне посчастливилось повторить этот глубокий урок, очень часто наблюдая, как работает над своей гравюрой, фреской или театральным оформлением великий мастер — Владимир Андреевич Фаворский.
Близким другом Константина Семеновича Шохор — Троцкого был писатель Михаил Васильевич Муратов, впоследствии ставший, насколько я помню, известным детским писателем. Это был прелестный человек — мягкий, добрый, с окладистой подстриженной черной бородой, с черными глазами, очень приятный, очень тонкий. И когда Шохор тащил меня в какой-нибудь день обедать в вегетарианскую столовую, то среди этого уныния, какого-то удивительно антиэстетического обихода столовой, вероятно не без влияния толстовского опрощенчества, необычайно было приятно вдруг увидеть Муратова и с ним разговаривать. Это был важный и очень хороший противовес тому кругу людей, которые толклись вокруг толстовского музея. Муратов был настоящим живым человеком.
Таким был и сам Шохор — Троцкий. Это был очень болезненный, худой тощий человек невысокого роста, очень худой, с косматой черной бородой, громадными черными глазами, с каким-то воспаленным, возбужденным лицом, с неизменно внешним спокойствием и внутренним горением, совершенно явно чахоточный. (Я к тому времени, к великому сожалению, знал, как выглядят люди, больные туберкулезом.) Ко второй половине двадцатых годов он был в последней стадии туберкулеза, этой злосчастной болезни, с которой мне пришлось иметь столько дела в мои молодые годы. От туберкулеза он и умер в самом начале тридцатых годов.
Своим человеческим образом и своей деятельностью Шохор дал мне благородный образец увлеченной, непреклонно целеустремленной созидательной воли. Он был человеком больших свершений, одним из которых было создание, фактически на пустом месте, настоящего, строго научного историко — литературного музея, достойного великого писателя. Он был человеком редкой доброты и всепрощения — я никогда не слышал, чтобы он хотя бы намеком пожаловался на дурное отношение к себе со стороны толстовцев. А оно все возрастало, когда по мере создания нового музея Шохор — Троцким главный акцент все более ясно переносился с религиозных исканий Толстого на его художественное творчество.
В 1924 году Татьяна Львовна, как я уже писал, уехала в Италию, и директором стал H. H.Гусев, человек редкостно злой, черствый, совершенно скованный тупыми схоластическими догмами и с нескрываемой враждебностью относившийся к глубоким переменам, внесенным в музей Шохор — Троцким. Свою неприязнь к нему он тут же перенес и на меня, только в менее вежливой форме. Шохор- Троцкому всячески мешали «образцовые» толстовцы (при этом ловкие дельцы) вроде П. И. Бирюкова, биографа Толстого, или И. И. Горбунова — Посадова, руководителя основанного Толстым и еще существовавшего издательства «Посредник», и других. Тогдашнее толстовское общество было крайне засорено людьми, не имевшими никакого права на какую-либо причастность к имени великого писателя. Толстовцы с полным спокойствием относились к присутствию в их рядах откровенных проходимцев, подобных мерзкому типу, трогательно именовавшему себя «Сережей» Поповым: он ходил босой, в грязной, когда-то белой рубахе длиной ниже колен и подпоясанной «вервием», с сальными патлами на голове и растрепанной мочалкой вместо бороды; все жизненные устремления этого персонажа сводились к постоянным поискам, как бы сесть чистейшим паразитом на чью-нибудь чужую шею. О таких людях, как Гусев или Бирюков, можно было сказать такие же жестокие слова, какие в 1912 году сказал Суриков Нестерову после осмотра выставки этого последнего: «Очи к небесам вздымаешь, а руками по земле шаришь?»