НЕВЕДОМЫЙ МИР
В Ленинградском университете в начале 20–х годов я занимался древней русской литературой у академика В. и. Перетца, а потом, на четвёртом курсе, в его домашнем семинаре. В романе «Скандалист» эти занятия приписаны одному из главных героев профессору Ложкину. Бывать на семинаре было интересно, главным образом потому, что сам Владимир Николаевич был человеком неординарным. У него были пристрастия, с которыми мы были хорошо знакомы, — он был тенденциозно старомоден. И занятия под его руководством велись, что называется, по старинке. Ко мне он относился со вниманием, хотя в одном случае я заслужил его серьёзное нерасположение. Он не любил, чтобы его ученики до окончания университета жепились или еыходили замуж. А когда я смело нарушил этот запрет, женившись на Л. и. Тыняновой, которая, кстати, ему нравилась, и мы уехали к её родителям в Ярославль, Владимир Николаевич прочёл две лекции о крайнем вреде ранних браков.
Усердно занимаясь древнерусской литературой, в частности «Повестью о Вавилонском царстве», я чувствовал, что вхожу в неведомый мир, населённый неизученными литературными памятниками, не только ничем не связанными, но бесконечно далёкими друг от друга. Всё было смутно, неопределённо. Главными, по мнению Владимира Николаевича, были частности: важно было выяснить, как пишется одно какое–нибудь слово в одном случае и как в другом. По поводу непонятных выражений высказывались догадки: одни учёные понимали его так, а другие — иначе; высказывались предположения о происхождении рукописи, оценивались её затейливые, подчас необычайно выразительные рисунки на полях. Делались заключения по поводу характера переписчика, замечания которого неожиданно выдавали его озорной склад ума. Но все это происходило как бы внутри самого произведения, подчёркивая его самостоятельность, отдельность, особливость. Конечно, я имею в виду студенческие занятия.
Если окинуть литературу XI —XVIII веков (что было не принято в семинаре академика Перетца) одним взглядом, она начинала казаться рассыпанной, бессвязной, и напрасно было бы надеяться, по меньшей мере для студента, перекинуть мост между одним памятником и другим. Особпяком стояло «Слово о полку Игореве», поражавшее своей определённостью, законченностью, исторической достоверностью, поэтической глубиной.
750–й юбилей «Слова о полку Игореве» Тынянов встретил статьёй в «Ленинградской правде» (1938 г.). Она небольшая, и, мне кажется, стоит привести её здесь, чтобы показать, как неопределённо воспринималось «Слово» учёным, каждая мысль которого пронизана историзмом. Не я один удивлялся обилию духовной литературы в сравнении со светской.
СЛОВО О РУССКОЙ ЗЕМЛЕ
Семьсот пятьдесят лет назад гениальный поэт начал русскую поэзию «Словом о полку Игореве». Впрочем, пет, не начал: ему уже предшествовала большая песенная традиция, и уже до него был поэт, которого он называет Бонном. Он даёт отрывки в манере этого поэта, чтобы показать, что сам оп идёт новым путём — поёт «по былинам сего времени, а не по замышлению Бояню». И образы этого предшественника, «соловья старого времени», действительно другие — в них ничем' не ограниченная фантазия, поэтическое старое буйство: он воспел бы брани, скача соловьём по мысленному древу, летая умом под облаками, свивая прошедшее с настоящим. У автора «Слова» всегда не только прошедшее и настоящее, но, главным образом, будущее русской земли. Он ничего не описывает для украшения, у него нет образов, не наполненных будущим, все образы его связаны с судьбой воюющей страны, все у него — знак победы или поражения, признак, примета беды или счастья. Так, он вспоминает о воронах:
Тогда не часто пахари покрикивали,
Тогда часто вороны граяли, —
вороны, летящие на мертвечину, — знак княжеской усобицы, розни.
Так «кричат телеги полунощи», как лебеди вспугнутые, — половецкие телеги в ночи.
Так знамёна говорят, а копья поют на Дунае.
Все в этом «Слово в движении, и прежде всего в движении главный образ, самый реальный и поэтический, наполненный в этом эпосе историек» и будущим, — русская земля.
Именно не одно какое–нибудь место, не одни город, не одно княжество, а вся земля:
Кони ржут за Сулою,
Звенит слава в Киеве,
Трубы трубят в Новгороде,
Стоят стяги в Путивле.
Семьсот пятьдесят лет назад, — и раньше, во времена Мономаха, образ этот неизмеримо далеко оставил за собою «географическое понятие». «Географическим понятием» русская земля была только для половцев, для степных хищников, которые её грабили. Поэт XII века пишет:
русская земле — за шеломянем еси, —
то есть «русская земля перешла холм», перешла за рубеж в борьбе со степными хищниками.
Земля здесь понятие не географическое: это поэтический образ, полный исторического содержания.
Автор «Слова о полку Игореве» был поэтом высочайшей культуры своего времени: он хорошо знал «Историю иудейской войны» Иосифа Флавия, роман об Александре Македонском. Но он вовсе не был подавлен книжною культурою, — так, он ничего не зпал из томительной церковной литературы своего времени.
II он объединил книжную культуру с широкой изустной народной традицией, с песенной стихией всей русской земли.
Величина всегда пугает младенцев. Самая гениальность «Слова о полку Игореве», его непреходящая поэтическая жизненность, время, отделяющее от него, пугали младенческую критику. Всё было сделано для того, чтобы заподозрить подлинность великого памятника. Пушкин и его время раз навсегда ответили младенцам. Пушкин писал: «Подлинность самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться. Кто из наших писателей в XVIII веке мог иметь на то довольпо таланта? Карамзин? Но Карамзин не поэт. Державин? Но Державин не знал и русского языка, не только языка Песни о полку Игореве. Прочие не имели все вместе столько поэзии, сколь находится опой в плане её, в описании битвы и бегства». Это написано в 1834 году. Одновременно, 24 ноября 1834 года, сидя в одиночном каземате Свеаборгской крепости, отъединённый от внешнего мира, друг Пушкина декабрист Кюхельбекер написал в дневнике возражение младенческой критике, совпавшее по только по мыслям, но и по словам с пушкинским: «Трудно поверить, чтоб у нас на Руси лет сорок тому назад кто–нибудь был в состояпип сделать такой подлог: для этого нужны бы были знания и понятия такие, каких у нас в то время ровно никто не. имел; да и по дарованиям этот обманщик превосходил бы чуть ли не всех тогдашних русских поэтов и прозаиков, вкупе взятых».
Замечательные русские поэты XIX века переводили памятник. Переводы Жуковского, Майкова, Мея поясняют памятник читателю; но ритмы, образы гениального поэта, энергия старого языка, разумеется, могут быть переданы только отчасти.
«Плач Ярославны» в особенности привлекал поэтов. Его перевёл поэт Козлов, удивительный переводчик. Прекрасно перевёл его на украинский язык великий украинский поэт Шевченко.
И это не только потому, что «Плач Ярославны» — одно из лучших мест поэмы, а ещё и потому, что это первый женский образ русской поэзии, потому что плач Ярославны — это не обычное женское причитанье о пленном муже, а плач героини.
Ее печалит судьба не только мужа, но и судьба дружины.
И вспоминает она не о своём счастье, а о счастливом походе Святослава Всеволодовича, незадолго — за год — до похода Игоря победившего хана Кобяка. В плаче Ярославны все очень реально: власть ветра, солнца, Днепра во время войны была всем знакома. Попутный ветер помогал, противный ветер мешал; солнце могло истомить жаждою; Днепр взволноваться и потопить ладьи. И она хочет лететь незнаемою кукушкою к своим, чтобы им помочь.
А обращается она к этим силам природы ласково — называет Днепр по имени и отчеству: Днепр Словутич.
«Слово о полку Игореве» не только переводили. Чем дальше, тем сильнее вливалось оно в русскую поэзию и влияло на неё. Таковы лучшие стихи Блока: «Родина». Хлебников писал:
И когда земной шар, выгорев,
Спросит меня: кто же я, —
Мы создадим Слово о полку Игореве
Или что–нибудь на него похожее.
«Слово о полку Игореве» живо в наши дни. Опять в разных местах мира хищники «кликом поля преградили». Живы слова великого поэта XII века: «Поблюсти, постеречи земли русской» — «стеречь ту землю, которая столько дала миру».
Неопределенность этой статьи характерна. Одиночество «Слова» казалось неразрешимой загадкой, и нужен был грандиозный по объёму и всестороннему знанию труд, чтобы найти потерянные связи и выстроить стройное здание тысячелетней русской литературы. Разумеется, многое было подготовлено. Древней литературой занимались гениальные исследователи, такие как А. А. Шахматов. В конечном счёте, подводя предварительные итоги, это сделал Дмитрий Сергеевич Лихачев.
Слово «подвиг» невольно напрашивается, когда думаешь о том, какие глубокие познания, какой тонкий инстинкт учёного, какая острая сметливость нужны были, чтобы свершить его. Я считаю, что подвиг этот ещё не оценен в полной мере. Лихачев не только реконструировал художественный метод древних русских писателей, он с талантом художника нащупал путь, по которому шла литература, обогащаясь такими ценностями, такими основными понятиями, как характер, тип, литературный вымысел. Он наглядно показал, какой сложный путь прошла русская литература, прежде чем обратилась к изображению внутреннего мира и понятию литературного героя, его характера, его особенности, далёких от западноевропейской литературы. Он показал, что понятия доблести, чести, правды представляют собой неотъемлемую ценность русской литературы с XI по XX век.
Было бы напрасной задачей в этой короткой заметке рассказать о том, что сделал Д. С. Лихачев; скажу только, что список его трудов положительно неисчерпаем.
Мы познакомились в Болгарии, где он был награждён орденом Кирилла и Мефодия и где на банкете я произнёс небольшую речь, посвящённую одному общему понятию в филологии, которое предложил Лихачев. Но наша переписка началась раньше. Она касалась одной из старинных псковских церквей, которая до сих пор находится в бедственном состоянии, хотя он и я приложили немало усилий, чтобы включить её в план восстановления.
К этому надо прибавить, что Дмитрий Сергеевич своим характером, складом ума, широтой взглядов и готовностью откликнуться на любое доброе дело не похож ни на кого из встреченных в моей жизни деятелей науки и искусства. Его даже строго специальные книги проникнуты сердечностью. Наука для него — дело прежде всего сердца, а уж потом ума.
Д. С. Лихачеву
Дорогой Дмитрий Сергеевич!
Я с большим интересом вторично прочёл Ваши «Заметки о русском». Они мне очень понравились, и не могли не понравиться. Мы оба любим Россию с её странностями и непостижимым размахом. Мне в особенности нравится Ваша способность видеть её не только в данную минуту, но одновременно в прошлом и настоящем. Это свойство художника, в историке оно бесценно.
Одновременно с Вашей книгой я читал Энтони Троллопа и нашёл у него следующее любопытное место: «Страна не имеет права требовать от человека всего. Есть немало более высокого, прекрасного и великого, чем собственная страна». Таким образом, Троллоп возражает против знаменитого германского лозунга, причинившего человечеству так много горя. Троллоп думал, что человек становится патриотом, потому что он слишком мелок и слаб, чтобы стать гражданином мира. Именно это утверждал и Миклухо–Маклай. Вы приближаетесь к этим мыслям в главе «О национальном идеале». Что касается главки «Патриотизм или национализм», — я совершенно согласен с Вами, что последний действительно является подлейшим из несчастий человеческого рода. Хотя все это длинный, не эпистолярный разговор.
Мы с Лидией Николаевной на днях уезжаем на август в Дубулты. Очень скучаем без Вас, и хотелось бы повидаться, поговорить, а то встречи все какие–то беглые, случайные.
Получаете ли Вы моё собрание? В августе выходит четвёртый том. А в первом номере «Нового мира» за 1982 год я печатаю повесть–сказку «Верлиока», основанную (в глубине) на русском фольклоре.
Лидия Николаевна и я шлем Вам и Зинаиде Александровне самый сердечный привет и самые добрые пожелания.
В. Каверин.
Июль 1983 г.