В Москве тетя Маруся каким-то образом определила меня в балетную школу Большого театра. Как раз тогда там училась Соня Головкина, будущий ее многолетний директор. Через год тете сказали: «Возьмите вашу девочку, балерины из нее не получится». Наверное, я стала очень крупной, стала развиваться не так, как надо для балета. Но я так полюбила свою пачку, что утром, вместо того чтобы идти в семилетку, с учебниками бежала к подруге через польский двор (так мы называли двор, где находился польский костел, теперь там учреждение), наряжалась и перед зеркалом танцевала. Прошел месяц. Из школы прислали извещение: «Ваша дочь отсутствует на занятиях». Тогда тетка решила меня выследить. Только я у подруги надела пачку, раздался звонок в дверь. Передо мной стояла тетя Маруся. У меня замерло сердце. Она грозно сказала: «Одевайся», взяла меня за ухо и так повела через весь польский двор до самого дома. Больше всего я боялась, что меня увидит кто-нибудь из мальчишек. Сколько раз после этого я собирала сумку и говорила, что иду в одно место, а сама отправлялась в другое. Сколько в моей жизни было вранья, хитрости, притворства! И всегда у меня был страх разоблачения — появится кто-то и, как грозная тетя Маруся, схватит за ухо и с позором поведет через весь польский двор. Я ненавидела себя за мою ложь, но другого выхода у меня не было.
Я вернулась в школу.
Однажды вечером дядя Петя и тетя Маруся посадили меня за стол и сказали: «Лида, ты уже большая, пошла в школу, ты должна все знать». Они вытащили фотографии моих родителей, фотографии, где я, маленькая, вместе с папой. Я слушала. Мне даже не было интересно, я не разглядывала отца, не разглядывала мать, для меня они были чужими. «Ты постарайся, — доносилось до меня, — постарайся привыкнуть, что мы тебе не папа и мама, зови нас тетя Маруся и дядя Петя». Первое время я говорила: «Ма… ой, тетя Маруся». Потом привыкла, довольно быстро.
С этого момента со мной что-то случилось, я вдруг почувствовала себя сиротой. Я стала себя жалеть. Мне казалось, что меня обижают, потому что я сирота. Когда я ложилась спать, я сочиняла какие-то стихи, потом что-то пела на эти стихи, и все это было посвящено сиротству. Луна, которая светит, цветы в полях — это все для сирот. Так я себя жалела.
Может быть, с тех пор у меня на всех фотографиях — первым это заметил Райзман — даже на тех, где я лукаво улыбаюсь, грустные глаза. (Кстати, в жизни я чрезвычайно редко смеюсь. Шутки, розыгрыши, веселье люблю, даже, говорят, бываю остроумной, а вот от души расхохотаться не могу.) Но нет худа без добра. Мой горький жизненный опыт пригодился в моей актерской судьбе, людские страдания, одиночество знакомы мне не понаслышке.
Кто-то из друзей мне как-то сказал: «Ну что ж с того, что ты в детстве много плакала, зато, не раскрой тебе тетя Маруся правду о родителях, ты, может, и актрисой бы не стала». Ну уж нет! Как бы ни сложилась моя судьба, я все равно была бы на сцене, на экране, на арене, на пьедестале, на подиуме, в президиуме, на лобном месте, в крайнем случае, на скамье подсудимых (шучу), но ни за что не в толпе! Женщин из толпы я играю охотно, легко и просто, но в кино, а не в жизни. Здесь уж ничего не поделаешь! Такой я родилась! И потом… Разве слезы ребенка так-таки ничего не стоят?