18
4 февраля мы наконец отправились в путешествие, которое должно было длиться три дня, а продлилось одиннадцать дней. Первый же пост, через который я хотела выехать из Парижа, грубо отправил меня обратно.
Оказывается, разрешение на выезд следовало визировать на немецких сторожевых постах. Я направилась к другому выходу, но только в Пуассонье мне удалось поставить визу на моем паспорте-пропуске.
Нас направили в маленький сарай, переоборудованный в контору. Там сидел прусский генерал. Он уставился на меня.
— Это вы Сара Бернар?
— Да.
— А эта девушка с вами?..
— Да.
— Вы собираетесь добраться без особых затруднений?
— Я на это надеюсь.
— Вы ошибаетесь. Лучше будет, если вы вернетесь в Париж.
— Нет, я хочу уехать. Пусть будет что будет, но я хочу уехать.
Пожав плечами, он вызвал офицера, сказал ему что-то по-немецки и вышел, оставив нас одних и без паспортов.
Мы пробыли там с четверть часа, как вдруг до слуха моего донесся знакомый голос: то был один из моих друзей, Рене Гриффон, который, узнав о моем отъезде, хотел во что бы то ни стало отговорить меня. Но все было напрасно: я твердо решила ехать.
Через некоторое время вернулся генерал. Гриффон с беспокойством спросил, что нам может грозить?
— Все! — заявил в ответ офицер. — Все самое худшее!
Гриффон говорил по-немецки и решил выяснить у этого офицера, что нас ожидает; я немного рассердилась, ибо, не понимая смысла слов, вообразила, будто он уговаривает генерала помешать нашему отъезду. Но я не поддалась ни на просьбы, ни на мольбы и даже на угрозы.
Через несколько минут экипаж с прекрасной упряжкой остановился у двери сарая.
— Вот, — резким голосом произнес немецкий офицер. — Я приказал доставить вас в Гонесс, там вы найдете дополнительный поезд, который отходит через час. Я поручаю вас начальнику вокзала, майору X…..А дальше — храни вас Бог!
Попрощавшись со своим отчаявшимся другом, я села в генеральский экипаж.
Мы прибыли в Гонесс и вышли у вокзала, там стояла небольшая группа людей, разговаривавших вполголоса. Кучер отдал мне честь и отказавшись взять то, что я хотела ему дать, помчался во весь опор.
Я направилась к группе, раздумывая, к кому бы обратиться, и вдруг услышала голос друга:
— Как, и вы здесь? Куда же вы едете?
Это был Вилларе, модный тенор из «Оперы», который ехал, как мне кажется, к своей жене, уже пять месяцев он не имел о ней никаких известий.
Вилларе представил мне одного из своих друзей, путешествовавшего вместе с ним, имя которого я не помню, затем сына генерала Пелиссье и очень старого человека, такого бледного, такого печального и расстроенного, что я от всей души пожалела его. Звали его господин Жерсон, а ехал он в Бельгию, вез своего внука к крестной; двое его сыновей были убиты во время этой прискорбной войны. Один из них был женат, жена его умерла от горя. И вот теперь господин Жерсон хотел отвезти сироту к крестной, а затем как можно скорее умереть.
Ах, бедняга! Ему было всего пятьдесят девять лет, но отчаянная тоска так жестоко истерзала его, что я дала бы ему все семьдесят.
Кроме этих пятерых мужчин, был еще один несносный болтун: Теодор Жуссьян, агент по продаже вина. О, этот сам себя не замедлил представить:
— Добрый день, мадам! Какое счастье выпало на нашу долю! Вы будете путешествовать вместе с нами! Ах, путешествие, прямо скажем, не из легких! Куда же вы едете? Две женщины, совсем одни — это неосмотрительно, тем более что на дорогах полно стрелков — как немецких, так и французских, — мародеров и воров. Ах, сколько же немецких стрелков я положил! Однако тсс!.. Будем говорить тише… У этих бестий ушки на макушке. — И, показав на немецких командиров, ходивших взад-вперед, продолжал: — Ах, подлецы! Если бы я был в форме да с оружием… они не посмели бы с таким ухарским видом разгуливать в присутствии Теодора Жуссьяна. У меня дома хранится шесть касок…
Этот человек действовал мне на нервы. Повернувшись к нему спиной, я искала глазами начальника вокзала.
Высокий молодой человек — немец, с трудом волочивший ногу, — подошел ко мне. Он протянул мне открытое послание. То была рекомендательная записка, которую вручил ему генеральский кучер.
Он предложил мне свою здоровую руку. Я не приняла ее. Он поклонился. И я молча последовала за ним в сопровождении мадемуазель Субиз.
Дойдя до своей конторы, он усадил нас за маленький столик, на котором стояли два прибора. Было три часа пополудни. У нас еще крошки во рту не было. И даже ни капли воды со вчерашнего вечера. Меня тронуло заботливое внимание молодого офицера, и мы отдали должное простой, но живительной трапезе.
Пока мы обедали, я украдкой разглядывала его: он был очень молод, но на лице его лежала печать недавних страданий. И я прониклась жалостливой нежностью к несчастному калеке, оставшемуся на всю жизнь без ноги. Моя ненависть к войне только возросла от этого.
Внезапно он обратился ко мне на довольно скверном французском языке:
— Мне думается, что я могу сообщить вам сведения об одном из ваших друзей.
— Как его зовут?
— Эмманюэль Боше.
— Да, верно, это мой хороший друг… Как он поживает?
— Он по-прежнему в плену, но чувствует себя хорошо.
— А мне казалось, что его отпустили…
— Отпустили кое-кого из тех, кто попал в плен вместе с ним, потому что они дали слово не поднимать больше оружия против нас; а он отказался дать такое слово.
— Храбрый солдат! — невольно воскликнула я.
Молодой немец поднял на меня свой ясный, печальный взгляд.
— Да, храбрый солдат, — только и сказал он.
Закончив обед, я встала, собираясь присоединиться к другим пассажирам, но он заметил, что вагон, в котором нам предстоит ехать, подадут лишь через два часа.
— Соблаговолите отдохнуть, дамы, я приду за вами в нужное время.
Он ушел, и я тут же заснула глубоким сном. Я до смерти устала. Мадемуазель Субиз тронула меня за плечо, чтобы разбудить: пора было ехать.
Молодой офицер шел рядом со мной, провожая нас.
Я была несколько озадачена, увидев вагон, в который мне предложили подняться. Крыши у этого вагона не было, а кроме того, в нем везли уголь. Офицер велел положить несколько пустых мешков — один на другой, — чтобы сделать мое сиденье помягче. Он послал за своей офицерской шинелью, попросив меня прислать ее обратно, однако я решительно отказалась от этого постыдного переодевания. Холод стоял ужасный. Но я предпочитала скорее умереть от холода, нежели нарядиться в эту вражескую шинель.
Свисток. Прощальное приветствие раненого начальника вокзала; и товарный состав тронулся. В вагонах ехали прусские солдаты.
Насколько немецкие офицеры были вежливы и обходительны, настолько подчиненные, служащие и солдаты, были резкими и грубыми.
Поезд останавливался без всяких видимых причин и снова трогался в путь, чтобы потом вновь остановиться и стоять в течение часа холодной, ледяной ночью.