Немецкая литература, а вместе с ней и мои собственные поэтические начинания с некоторых пор перестали меня интересовать, и я вновь обратился к милым моему сердцу древним, что неизбежно при таком автодидактическом круговороте. Подобно голубеющим горным вершинам, отчетливым в своих очертаниях и массивах, но неразличимым в отдельных частях и внутренних связях, древние все еще заслоняли горизонт моих духовных вожделений. Я совершил обмен с Лангером, разыграв одновременно Главка и Диомеда: отдал ему несколько корзин, полных немецких поэтов и критиков, а от него получил множество томов древних авторов, которые должны были меня услаждать даже при затянувшемся выздоровлении.
Доверительность между новыми друзьями, как правило, устанавливается постепенно. Совместные занятия и общие пристрастия — вот первое, что определяет обоюдное согласие; далее сообщительность простирается на прошлые и настоящие любовные чувства — и в первую очередь на любовные приключения. Но существует и нечто более глубокое, открывающееся, лишь когда дружбе суждено стать полноценной, а именно — религиозные убеждения, сердечные заботы, заботы о непреходящем, которые равно укрепляют основу дружбы и венчают ее вершину.
Христианская религия колебалась между ее исторически сложившимся позитивным учением и чистым деизмом, основанным на понятии нравственности и, в свою очередь, призванным насаждать таковую. Различие характеров и убеждений проявлялось здесь в бесчисленном множестве оттенков, тем более что на всем этом сказалось еще одно, едва ли не главное различие, определившее тогда же всплывший вопрос: в какой мере должен и может участвовать в образовании наших религиозных убеждений разум и в какой — чувство. Самые талантливые и духовно значительные люди в этом случае уподобились мотылькам, позабыв о стадии гусениц, сбросили кокон, в котором достигли своей органической зрелости. Других, более скромных и прямодушных, можно было бы сравнить с цветами: уже расправив лепестки для пышного цветения, они тем не менее не отрываются от корня, от материнского стебля, более того — именно благодаря этой нерушимой семейной связи и приносят желанный плод. К последним принадлежал Лангер. Ученый, завзятый книжник, он отдавал Библии решительное предпочтение перед всеми письменными первоисточниками, рассматривая ее как единственный документ, из которого мы можем вывести наше нравственное и духовное генеалогическое древо. Есть люди, которым недоступно понятие бога, равнозначного вселенной; таков был и Лангер. Он нуждался в опосредствовании, аналогии которого находил повсюду — в земном и в небесном. Его рассуждения, интересные и последовательные, не могли не увлечь молодого человека, отчужденного докучливой болезнью от земных радостей и, естественно, жаждавшего обратить свой подвижный ум на небесное. Библию я знал досконально, мне не хватало только веры, чтобы признать божественным то, что я до сих пор почитал высшим проявлением человеческого духа, но утвердиться в таком богопочитании мне было нетрудно: ведь я сыздетства привык смотреть на Библию как на книгу божественную. Для молодого человека с обострившейся от болезни чувствительностью Евангелие не могло не явиться желанной пищей. И хотя Лангер при всей своей вере оставался человеком трезвым и рассудительным, твердо стоявшим на том, что нельзя давать чувству главенствовать над тобою и доводить тебя до экстатических неистовств, я все же не понимал, как можно читать Новый завет, не отдаваясь чувству и энтузиазму.
В подобных беседах мы проводили немало времени, и Лангер до такой степени полюбил меня как верного и хорошо подготовленного прозелита, что сплошь и рядом жертвовал мне часами, предназначенными для его красотки, более того — не убоялся, как то случилось с Беришем, прогневить своего патрона. За его доброе отношение я платил ему искренней благодарностью, и если все, что он для меня сделал, было бы в любое время большой заслугой, то в настоящем моем положении я не мог не расценивать это как истинно нравственный подвиг.
Обычно бывает так: стоит душе устремиться к вершинам духа, как извне с неистовой силой вторгаются грубые, визгливые звуки мирской суеты и, вдруг обнажившись, дает о себе знать долго таившийся извечный контраст. А посему и мне, прежде чем я покинул перипатетическую школу моего славного Лангера, довелось пережить событие, для Лейпцига весьма необычное, — студенческие беспорядки, возникшие по следующему поводу: молодые люди повздорили с лейпцигскими солдатами, и эта стычка не обошлась без рукоприкладства. Часть студентов объединилась, чтобы отомстить за обиду. Солдаты оказали яростное сопротивление, и внакладе, конечно, осталась рассерженная академическая молодежь. Вскоре распространился слух, что отцы города одобрили стойкий отпор победителей и даже выдали им награды; чувство оскорбленной чести взыграло в молодых людях, призывая их к отмщению. В городе стали открыто поговаривать, что следующим вечером кое-где будут выбиты окна, и мои приятели, явившиеся с известием, что беспорядки начались, увлекли меня за собою, ибо сумятица и опасность всегда притягивают юношей. Тут и вправду разыгрался редкостный спектакль. На одной стороне улицы, и остальной части безлюдной, толпился народ, неподвижно и бесшумно ожидавший, что будет дальше. По пустынной мостовой взад и вперед прохаживалось около дюжины молодых людей, с виду вполне спокойных, но всякий раз, дойдя до одного определенного дома, они швыряли в него камнями и повторяли это до тех пор, покуда в окнах не осталось ни одного целого стекла. Не менее спокойно, чем упомянутая сцена, происходил и весь этот бунт, не имевший дальнейших последствий.