Поскольку уразумение и созерцание предъявляют права друг на друга, я — вместе с радостным усвоением этих поразивших меня понятий — почувствовал неодолимое желание увидеть побольше значительных произведений искусства. И посему решил немедля отправиться в Дрезден. Деньги на эту поездку у меня имелись, но надо было справиться с разными другими трудностями, которые я еще приумножил собственной блажью. Дело в том, что свои сборы я держал ото всех в большом секрете, намереваясь в полном одиночестве смотреть дрезденские сокровища искусства, дабы никто не сбивал меня с толку. Да и еще одна моя причуда осложнила это простое дело.
У нас бывают врожденные слабости, бывают и привитые воспитанием, и еще вопрос, какие из них доставляют нам больше хлопот. Охотно знакомясь со всевозможными житейскими состояниями и находя к тому немало поводов, я почему-то испытывал внушенное мне отцом отвращение ко всякого рода постоялым дворам. Отец проникся этим отвращением во время своих путешествий по Италии, Франции и Германии. Он редко прибегал к образным выражениям, да и то лишь будучи в благодушном настроении, но все же любил утверждать, что на воротах постоялого двора ему всегда видится огромная паутина, сплетенная так искусно, что насекомые легко в ней запутываются, выпутаться же из нее, не обломав крылышек, не могут даже привилегированные осы. Его просто ужасало, что, поступившись своими привычками, всем, что тебе мило, и живя по указке трактирщика и кельнера, ты должен еще платить бог знает какие деньги. Тут же он пускался в похвалы гостеприимству былых времен и, хотя не терпел каких-либо изменений распорядка в доме, многим радушно предоставлял кров, в первую очередь художникам и музыкантам. Кум Зеекац, например, постоянно останавливался у нас, и Абель, последний из музыкантов, игравших на гамбе, тоже всегда находил у нас стол и квартиру. Ну мог ли я, все еще неизгладимо хранивший в памяти эти юношеские впечатления, отважиться жить на постоялом дворе в чужом городе? По правде говоря, ничего не было проще, чем устроиться на квартире у добрых знакомых: надворный советник Кребель, асессор Герман и прочие давно мне это предлагали, но я и от них хотел утаить свою поездку, и вот меня осенила вздорная идея. У моего соседа, прилежного богослова, — к несчастью, со зрением у него становилось все хуже и хуже, — в Дрездене был родич, башмачник, с которым он время от времени обменивался письмами. Этот человек давно уже заинтересовал меня своими высказываниями, и каждое его письмо было для нас обоих настоящим праздником. Очень уж своеобразно отвечал он на сетования своего родственника, страшившегося слепоты: он нимало не старался его утешить, что, конечно, было бы нелегко, но та добродушная веселость, с которой он смотрел на свою скудную, бедную и трудную жизнь, неистощимые шутки, которые он умудрялся извлекать из множества горестей и неудобств, его непоколебимое убеждение, что жизнь сама по себе есть благо, сообщали бодрость духа тому, кто читал эти письма, и хотя бы на время настраивали его на тот же благодушный лад. Со свойственной мне горячностью я просил своего соседа передавать сердечнейшие приветы этому человеку, прославлял счастливые свойства, отпущенные ему природой, и выражал желание познакомиться с ним. При сей предпосылке мне показалось естественным разыскать его, с ним побеседовать и, может быть, даже остановиться у него, чтобы поближе его узнать.