Глава 7. Уроки доброты
Летом 1948 года я встретил на улице школьного приятеля Сашку Либертэ. Мы с ним учились в параллельных классах. Ввиду сильной близорукости его от армии освободили, и он жил у матери в Актюбинске. Он мне рассказал, что его одноклассник Сережка Родионов пропал без вести в самом начале войны. А его младший брат Федя уже после капитуляции Германии тоже пропал где-то на Западной Украине — наверное, убит бандеровцами. Других детей в семье Родионовых не было.
В свои редкие наезды в Москву Сашка останавливался у родителей Сережки. Его отец, Николай Сергеевич Родионов, работал редактором в Гослитиздате, готовил к печати Полное академическое собрание сочинений Л. Н. Толстого[1]. Мать мальчиков, Наталья Ульриховна, не работала. Ее отец, Ульрих Осипович Авранек, чех по происхождению, долгие годы был главным хормейстером Большого театра. Умер в 37-м году. Вместе с другим чехом, дирижером Суком, они восстановили театр после революции. Персональным распоряжением Ленина за прямыми потомками Авранека на вечные времена закреплялась его шестикомнатная квартира в огромном доме с эркерами, стоящем в самом начале Большой Дмитровки, рядом с метро.
Сашка звал меня зайти к родителям Сережи, уверяя, что они будут мне рады. Но я, живой и невредимый, долго не мог на это решиться. Наконец он меня уговорил, и мы пошли вместе. Дверь нам открыл сам Николай Сергеевич. Высокий худой старик (как нам тогда казалось) с густыми, зачесанными набок седыми волосами, небольшой бородкой и усами, тоже седыми. Позже я разглядел, что одет он был необычно для москвича. В кирзовые сапоги, куда заправлены серые бесформенные брюки, и перепоясанную тонким кавказским ремешком белую рубашку-косоворотку. Но в первую минуту я видел только глаза — серые, добрые, с веером морщинок от углов — и приветливую улыбку.
— А, Лева милый, как славно, что ты пришел! — сказал он. — Саша нам о тебе давно рассказывал. Полина Натановна, твоя мама, много лет лечила всю нашу семью. Мы ее очень уважаем. Талечка, иди сюда. К нам Лева Остерман пришел с Сашей.
— Сейчас, сейчас, — послышалось из глубины квартиры, — вот только чайник поставлю.
Мы прошли в небольшую светлую, в два окна гостиную. Со старинным буфетом, голландской кафельной печью и множеством разнокалиберных фотографий на высоких, до потолка обоях. Бледно-желтых, с золотистыми вертикальными полосами. Среди фотографий — два писанных маслом портрета старинной работы. Строгого старика (в профиль) в красном мундире, с решительно вздернутой бородкой клинышком и насупленной бровью над блестящим глазом; и красивой, средних лет, аристократического облика дамы. Сашка сказал, что это портреты отца Натальи Ульриховны и бабушки Николая Сергеевича, урожденной княгини Шаховской. Посередине стоял круглый стол, покрытый простой серой клеенкой, вокруг него — легкие венские стулья.
— Сейчас чайку испьем, — сказал Николай Сергеевич.
В гостиной появилась Наталья Ульриховна с литым алюминиевым чайником. Ей уже за шестьдесят, но лицо ее красиво — редкой стариковской красотой, отражающей духовное богатство и личное достоинство. В глазах видны ум, слегка иронический, доброта, и озорная искорка. Но все это на фоне глубоко запрятанной грусти.
Из буфета на стол перекочевали корзинка с сушками и вазочка с пастилой. Когда «матушка», как мы с Сашурой вскоре стали называть Наталью Ульриховну, разливала чай, меня поразила легкость ее движений, а в последующем разговоре — живость мимики и интонаций речи. Только иногда медленные движения пальцев, машинально разглаживавших край клеенки, выдавали какие-то потаенные чувства или мысли.
Вскоре к столу вышли еще два постоянных обитателя квартиры: небольшого роста, худой и чернявый Борис Евгеньевич Татаринов — старинный друг Николая Сергеевича и белоснежно седовласая, очень прямая Эмма Константиновна Егорова, в незапамятные времена выписанная из Швейцарии в качестве «компаньонки» молоденькой Натали Авранек. Оба они не были связаны никакими родственными узами с семьей Родионовых, но стали фактически ее членами. Занимали каждый по небольшой комнате (безвозмездно) и участвовали своими скромными заработками в расходах по дому. Боря — рядовой инженер по канализации, Эмма — бухгалтер.
В квартире почти постоянно находился еще один жилец, художник Борис Карпов, который снимал бывший кабинет Ульриха Осиповича под свою мастерскую. Сдавать комнату было необходимо, так как семья жила бедно. Николай Сергеевич, как рядовой редактор, получал 80 рублей в месяц. Борис Николаевич, человек весьма тщеславный и по тем временам богатый, специализировался на «производстве» живописных портретов Сталина, репродукции которых наводняли всю страну. Он имел собственный автомобиль и держал шофера. Большой, красный «Бьюик», по словам Карпова, ранее принадлежал румынскому королю Михаю, а многодиапазонный радиоприемник — самому Риббентропу.
За чаем Николай Сергеевич и матушка расспрашивали меня о моей работе в Академии наук, о службе на Дальнем Востоке, о самочувствии мамы. Гибели Сережи и Феди разговор не касался. Я чувствовал себя на редкость легко. На душе было светло. Быть может, благодаря контрастам: залитая солнцем гостиная, окна которой смотрели прямо в синее небо над Большим театром, после нашей всегда темной квартиры и живая, дружеская беседа после мертвой тишины у нас в доме...