Утром просыпаюсь в незнакомой комнате; луч солнца бьет из окна. Передо мною, на кровати, прислонившись спиною к пирамиде подушек, сидит незнакомый господин с мелко-курчавыми белокурыми волосами и такою же бородой. Перед ним, на гладко выровненном одеяле, большой поднос, уснащенный котлетами и чайным прибором.
— А! — восклицает он мягким голосом,— вы проснулись, и хорошо сделали... Вчера я и Боткин приехали к Павловым к концу ужина,— вы были прекрасны, нечего сказать! Я захватил вас оттуда и привез к себе... Знаете ли, и Боткин здесь! — закончил он, указывая на соседнюю дверь.
Господин этот был не кто другой, как Николай Платонович Огарев, известный поэт и друг Герцена.
Вскоре вошел Боткин, и я поехал к нему завтракать.
При жизни отца В. П. Боткин пользовался более чем скромным помещением в небольшой надворной пристройке; он занимал в ней тесную комнатку внизу и другую над нею, служившую ему спальней. Утонченный сибарит и эпикуреец впоследствии, долго не находивший сигар по вкусу, Боткин с удовольствием тянул тогда из коротенького чубука "Жуков" табак или "Жуковину", как говорили. Он провел меня через двор, в большой дом, куда собиралась вся многочисленная семья к завтраку и обеду.
Отца Боткина мне случилось видеть всего раза два, и то мельком, и потому не могу сказать, оправдывал ли он репутацию семейного деспота. Наконец, это и не интересно. Бывая потом у Боткина, всякий раз проездом из деревни, и уже после кончины их отца. я имел случай убедиться, что если в доме был деспот, то это был сам Василий Петрович Боткин. Однажды, за обедом, на котором, кроме меня. присутствовало несколько университетских приятелей Боткина, один из братьев ни с того ни с сего вмешался в, разговор. "Вы глупы, Ваничка, глупы! Чего вы суетесь? Молчали бы лучше!"— проговорил В. П., обращаясь в его сторону. Он пользовался в семье не только правами старшего брата, но и руководителя в воспитании остальных членов семейства. Вся семья была ему действительно многим обязана. Умный, с тонким, развитым вкусом, много учившийся, много переживший в кругу образованных и талантливых людей, как Герцен, Грановский, Станкевич, Корш и другие, он много способствовал развитию братьев, заставляя их учиться, направляя в разные учебные заведения. Одного не мог он сделать: уровнять сколько-нибудь свой собственный характер; его неожиданные переходы от нежности к резкости, от умиления к беспричинному быстрому раздражению поистине были изумительны. Он, например, искренно был привязан к Панаеву и любил его, а между тем на каждом шагу казнил его. "Ты, Ваня, милый, милый..." — говорил он, нежно гладя его ладонью по плечу, и вдруг, точно вспомнив о чем-то, отходил и подхватывал с озлобленным шипеньем в голосе: "Но ты, брат, и Некрасов — оба вы невежды, ничему не учились, ничего вы не знаете... Но тебя я люблю; у тебя, Ваня, доброе сердце, ты милый, милый, я люблю тебя!" — и снова голос переполнялся елеем и начиналось нежное ласканье по плечу.
Увидав раз на столе Панаева раскрытый том какого-то древнего классика, переведенного на французский язык, Боткин пришел в восхищение и начал обнимать его, но не прошло минуты, он вдруг зашипел и начал браниться, уверял, что том этот положен тут вовсе не ради любознательности, а только для виду, из одного хвастовства.
Ко всем этим выходкам так уж все привыкли, что никто не думал обижаться; все только смеялись.
Недаром Тургенев прозвал Боткина "Анчаром"; не помню всей эпиграммы, помню только последние строчки:
К нему читатель не спешит,
И журналист его боится,
Один Панаев набежит
И, корчась в муках, дале мчится...
Но к Боткину я не раз еще возвращусь.