Открылась дверь и вошла невысокая поджарая женщина, лет тридцати пяти, ведя с собой за руку мальчика. Последний смотрел исподлобья и двигался нехотя. Ему было не больше одиннадцати. Тонкая шея тонула в широком вороте рубахи. Дойдя до стола, он насупился еще больше и, не поднимая глаз, уставился на чернильницу.
После нескольких моих вопросов вошедшая, выдвигая вперед мальчика, сказала плаксиво:
— Вот сами посмотрите, доктор, что с сыном сталось. Прямо, поверьте, стыдно сказать.
Мальчик смотрел все так же хмуро и с какой-то обозленностью, странной на его худеньком, с тонкими по-детски чертами, лице. Когда я сказал; «Ну, подойди ко мне, мальчик», — он сжал узкие губы и придвинулся с той же враждебностью.
Женщина сложила, сцепив ладони, руки на животе и следила в беспокойстве за моими движениями.
У мальчика оказался триппер. Мать разжала пальцы и ее руки упали, как бы в бессилии от ужаса. В тот же момент все черточки на ее остроносом, каком-то птичьем лице зашевелились, и своим несколько скрипучим голосом она проговорила;
— Ах ты, наказание какое. До чего дожили, ведь болезнь-то срамная какая. Ну и Сереженька… Послал Господь сынка нам. Опозорил мать, отца хуже ворога, так что убить его мало за такое.
Гнев ее нарастал. Мальчик втянул голову в необъятный ворот и, все такой же молчаливый и сумрачный, уперся взглядом в пол.
— Вы его не должны ругать или наказывать, — сказал я внушительно. — Никоим образом. Он больной человек теперь, ему надо долго лечиться, и вы должны влиять на него лаской и добром. Я запрещаю вам трогать его или бить. Ведь это ребенок, а вы таким обращением только, мучаете и портите его. От кого он заразился?
Женщина стихла; мой тон подействовал.
— А кто-ж его знает, — оказала она спокойней, — разве же от него узнаешь! Уж я опрашивала. Только и бубнит «не знаю». А у товарищей его спросит — стыд. Прямо обесславил мать, отца. Может, он вам окажет.
Я дал ей все наставления относительно диэты, ухода, чистоты, покоя, которые требуются сыну, и относительно необходимости регулярно приводить его в амбулаторию. Она слушала и кивала головой. Потом я попросил ев выйти.
Когда за ней закрылась дверь, я сказал мальчику, жавшемуся к столу в позе загнанного зверька:
— Ты меня не бойся, Сережа. Ты видишь, я за тебя заступаюсь. Больше тебя мать бить не станет.
Я протянул руку и погладил по торчавшим в стороны пучкам светлых волос. Он незаметно отодвинулся, как бы влипая в дерево стола, и засопел.
— А мать тебя часто бьет?
Он засопел громче, задвигал белками глаз и вдруг неожиданно сиплыми, расплющенными звуками ответил:
— Бьет. Ну да. Она сильная.
Я раскрыл широко глаза, как бы пораженный, и спросил удивленно:
— За что?
Он машинально царапал пальцем ребро стола. И ответил, поджимая сурово нижнюю губу:
— А так. За все.
Я покачал головой:
— Как это нехорошо. А отец твой где?
Он посмотрел на меня сбоку.
— На заводе, — подумав, сказал он. — В обделочной.
Тогда необычайно заинтересованный, я опросил:
— А как мать и отец живут между собой? Не ссорятся, не шумят, не ругаются?
Он перестал царапать дерево и высунул над воротом свой острый подбородок. Потом сказал с интонациями взрослого:
— Как же, не ругаются. Тятька, как выпимши, так мамке все ребра считает.
И когда он мне сообщил, что вся их квартира — одна комната, я заметил серьезно и строго:
— А ты отчего за мать не заступишься, не скажешь отцу?
Он взглянул на меня совсем в упор, вытянув окончательно голову из воротника, И с видом состраданья к моему невежеству протянул солидно:
— Да заступишься. Тятька кроет почем зря и по-матерному и кулаками, лучше тикай.
Я опять покачал головой:
— Совсем это нехорошо. А у других ребят тоже так, отцы такие?
Он зашмыгал носом:
— И у Кольки, — сказал он уверенно. — И у Ваньки, и у Митьки. Сонькин тятька тихий, так он надорванный, его же машиной садануло.
Он уже не прилипал к столу и не смотрел дико, волчонком. Лицо разгладилось, глаза светились живым и теплым выражением. Мне казалось, что я уже внушил к себе доверие и вызвал некоторое расположение этого ребенка. Вихрастые волосы торчали смешно во все стороны; я погладил его голову и сказал:
— Я скажу матери, чтобы тебя не трогали и не били. Только обещай, что будешь аккуратно лечиться и все выполнять. Хорошо?
Он слегка съежился при напоминании о лечении; чуть-чуть насупившись, он молча кивнул головой в знак согласия.
— А ты знаешь, Сергей, — продолжал я, — отчего ты заболел? От того, что ты лежал с какой-нибудь девочкой и делал с ней нехорошее. Она, значит, тоже больна. Ты должен ей обязательно сказать об этом, потому что и ей надо лечиться. Как ее зовут?
Глаза его уткнулись в пол, а с лица сошло только что сквозившее в чертах оживление. Наступал самый трудный момент моей дипломатической беседы. После полуминутного молчания Сергей шевельнул ртом.
— Танька, — сказал он деревянно. — Танька приютская.
И постепенно я услышал от него всю эту историю, обычную историю детей, лишенных надзора, уже знающих пороки и привычки улицы. Танька приютская была девочка из беспризорных, обитательница соседнего детского дома. Сережа рассказал мне, что он играл с ней, как «тятька с мамкой». Он «любился». так, как «любились» отец и мать на его глазах. Окончательно просветили его ребята повзрослее из его же двора.
Я позвал к себе женщину с птичьим лицом, мать этого мальчика, и, как мог, растолковал ей роль ее семейного уклада и всей обстановки в деле заболевания сына.