Эти наши умозрительные надежды впервые начали облекаться плотью через десять дней после кончины Генералиссимуса, пятнадцатого марта, в день очередной «отметки» ссыльных и поселенцев. Войдя в длинный узкий коридор, где мы обычно стояли нескончаемой шеренгой перед дверями коменданта, я увидала, что вдоль этой знаменитой стены стоит скамейка.
Скамейка! Довольно удобная, со спинкой, вроде садовой. Длинная, человек так на десять. На ней уже сидело четверо, и у всех у них сияли глаза и раздвигались в улыбке губы. Ведь годами, годами стояли-выстаивали мы здесь, подпирая своими спинами и боками грязно-серую, мажущую мелом стену. Годами переминались с ноги на ногу в ожидании, когда откроется перед тобой заветная дверь и хмурый комендант, не поднимая глаз, пристукнет штамп, продолжит твою жизнь на две недели. И вдруг на этом самом месте – скамейка! Со спинкой…
– Садись, дорогая, – сказал мне старик в серой телогрейке с синими заплатами на локтях, – садись отдыхай! Комендатура не хочет, чтобы ты зря утомлялась.
Он весело подмигнул мне мутным склеротическим глазом, а трое остальных захохотали. Смех в комендатуре!
Минут через десять вся скамейка была заполнена, а те, кому не хватило места, все равно были радехоньки и любовно разглядывали сидящих.
И тут свершилось второе чудо. Торопливо вошли оба наши коменданта, аккуратно закрыли за собой дверь, чтобы не сквозило, и… улыбнулись нам. Правда, это были несколько вымученные улыбки, какие-то неопределенные, с оттенком опасливости. Но все-таки факт оставался фактом: коменданты улыбались. Те самые коменданты, – а их уже много у нас сменилось, – которые неизменно проходили мимо нас, хлопнув входными дверями, напустив в коридор холода и не глядя на нас, с каменными лицами, точно мы были не живые существа, а какие-то детали постройки.
– Проходите, товарищи, – сказал один из комендантов, – вдвоем быстренько отметим вас… Пять человек проходите сразу. А остальные вот тут, на скамейке, посидите, подождите немного.
– Он, кажется, сказал ТОВАРИЩИ? Я не ослышалась? – переспросила поселенка Голубева, знакомая мне по дому Васькова.
– Нет, не ослышалась, – с готовностью ответил старик с синими заплатами.
– Раз скамеечка, то почему бы и не ТОВАРИЩИ! – И, причмокнув губами, со смаком произнес: – Так сказать, социалистический гуманизм!
Все ответили ему дружным счастливым хохотом…Летели дни, и мало-помалу траурная музыка стала уступать место обычному разговорному жанру. Мы теперь не выключали своего репродуктора. Ведь впервые можно было ждать от этой коробочки, среди потока обычной шелухи, каких-нибудь реальных новостей.