В мае месяце меня потребовали в ГПУ для объявления приговора. Радости моей не было границ: раз требуют для объявления приговора, значит расстрела нет.
Два конвоира с обнаженными шашками ведут меня по улицам города Идем, как-всегда, по мостовой. Прохожие боятся смотреть в мою сторону, только некоторые, не поворачивая головы, скашивают все же глаза.
В комендатуре ГПУ меня подвели к окошечку, вроде кассового. Чекистка за окошечком взяла клочок бумажки, прочитала нечто мало вразумительное и предлагает мне расписаться.
— Дайте же я сам прочитаю.
— Нельзя, — говорит чекистка, подвигая мне бумажку для подписи.
Но раньше, чем она могла запротестовать, бумажка очутилась в моих руках. Чекистка поперхнулась своим протестом и молча ожидала.
На бумажке было написано:
Протокол заседания особого совещания коллегии ОГПУ от
11 мая 1928 года. № 000
С л у ш а л и: дело № 0000 по обвинению по ст. 58, II гражд. Смородина С. В., переданного на основании постановления Совнаркома от 18 апреля 1928 года.
П о с т а н о в и л и: подвергнуть высшей мере наказания — расстрелу с заменою десятью годами Соловецкого концлагеря.
Вот и весь приговор. Я расписался в прочтении и бумажку отдал обратно. У меня словно гора свалилась с плеч. Никого из соучастников моего преступления не потревожили, и я иду в концлагерь один.
В тюрьме меня поздравляли. Мыслицин сознался — ожидал для меня расстрел. По его мнению меня спас от расстрела отказ от показаний. Если бы я стал давать показания — получилось бы огромное дело и меня, как центральную фигуру всего дела, расстреляли бы в первую очередь.
Но теперь, пройдя через подвально-концлагерную мясорубку, я оцениваю «милосердие» палачей по иному. Мой отказ от показаний дела бы не остановил. Но поднимать кровавую расправу раньше назначенного времени ГПУ не хотело и по этому случаю должно было мое дело, так сказать, предать временному забвению.
Я вздохнул полной грудью и почувствовал прилив бодрости и энергии.
В этот вечер, уже успокоившись от первых впечатлений, я всем сердцем ощутил радость бытия, радость жить и чувствовать. Только здесь в юдоли страданий можно оценить по-настоящему благо жить. Будем же жить, будем надеяться! Я, обрекший себя на смерть, теперь воскресал вновь.
Рядом со мной на нарах лежал телеграфист, тихо тренькал на балалайке и жиденьким тенорком пел:
На платформе огоньки,
На душе тревога.
Мчится поезд в Соловки —
Дальняя дорога.
Что ж, в Соловки, так в Соловки… И там солнце светит.