III. ОТГОЛОСКИ «КЛЮЧА»
Неизвестные стихи О. Мандельштама.
Авторские толкования
Выделим из писем Рудакова неизвестные стихотворные тексты Мандельштама. Тут встречаются двустишия, обрывки забытых стихотворений, шуточные басни, сочиненные совместно с Рудаковым, но одна принадлежит только Мандельштаму. В письмах приводятся также варианты напечатанных стихотворений, тогда еще неизвестные, но теперь уже опубликованные в издании стихотворений О. Мандельштама «Библиотеки поэта» и отчасти в американском собрании его сочинений. Разночтений с копиями Рудакова нет, поэтому здесь они не приводятся.
Незаурядный историко-литературный интерес представляет изложение Рудаковым выступлений Мандельштама о своих новых стихах. Это — живой комментарий к только что написанному. Среди таких авторских высказываний, возникавших независимо от готовящегося «ключа», выделяются беседы о стихотворениях «Чернозем», «День стоял о пяти головах», о реалиях стихотворения «Мне кажется, мы говорить должны», указание на поэтику стихотворения «Да, я лежу в земле» и творческая история стихотворения «Не мучнистой бабочкою белой».
В одном из ранних писем Рудакова, 17 апреля 1935 года, читаем: «Сегодня опять о рельсах, что видны с балкона, и о том, скоро ли нас повезут поезда. А он говорит:
Я семафор со сломанной рукой
у полотна воронежской дороги
(у него сломана правая рука выше локтя)».
Стихи, известные с некоторыми разночтениями по мемуарной литературе, Рудаков цитирует 21 мая 1935 г. с комментарием Осипа Эмильевича. Ирония Рудакова обращена здесь на бурное отречение Мандельштама от акмеизма, вызванное ежедневными спорами на эту тему: «Проклятый акмеизм в 1912 году у него выковал такие стихи о бедном художнике, живущем на чердаке и имеющем специфические "легкие", "тяжелые", "упрямые" etc. вещи даже в быту.
…художник.
Чтобы кофе варить на спирту,
Он купил себе легкий треножник.
Стихи писались серьезно, но потом отвергнуты и стали анекдотом».
В припоминаниях и разговорах Мандельштама с Рудаковым немалое место занимал Гумилев. С этим связаны и два стихотворных текста. Вот уже упоминавшийся выше осколок забытого сонета 1915 года, записанный 18 августа 1935 года:
Автоматичен, вежлив и суров
На рубеже двух славных поколений,
Забыл о бесхарактерном Верлене
И Теофиля принял в сонм богов…
…………………………………………..
И твой картонный профиль, Гумилев,
Как вырезанный для китайской тени.
С воспоминаниями о Гумилеве связано еще одно четверостишие, приведенное в письме от 3 апреля уже 1936 года:
«В публичной библиотеке достал "Гондлу" (поэма Гумилева, напечатанная в "Русской мысли" № 1 за 1917 г. — Э. Г.), "Аполлон", где "Америка" Гумилева ("Открытие Америки". — Э. Г.) и его и Кузмина портреты… С О. все это смотрели, читали.
Жильца-соседа (из "Коммуны") зовут "карлик", как и всех культработников газеты (в отличие от столичных "гигантов"). О. сочинил четверостишие, долженствующее пародировать Гумилева:
Карлик-юноша, карлик-мимоза
С тонкой бровью — надменный и злой…
Он питается только Елозой [1]
И яичной скорлупой.
Началось так. Он сказал: он питается Елозой (сказал в разговоре прозаически). А я:
Он питается Елозой
И яичной скорлупой.
несколько минут О. вопил четверостишие (сперва несколько иное — не запомнил его)».
12 июня 1935-го, очевидно, после каких-то прений, оба собеседника коллективно сочинили басню:
Случайная небрежность иль ослышка
Вредны уму, как толстяку одышка.
Сейчас пример мы приведем:
Один филолог,
Беседуя с невеждою вдвоем,
Употребил реченье «идиом».
И понаделали они друг другу челок.
Но виноват из двух друзей, конечно, тот,
Который услыхал оплошно «идиот».
Этот текст Рудаков послал вместе с текстом другой басни Григорию Моисеевичу Леокумовичу, добавив, что препровождает еще «…другие из жанра его "дурацких басен" и моих двустиший». Но в конверте, адресованном Леокумовичу и сохранившемся у вдовы Рудакова, оказались тексты только двух басен. Вторая сочинена Мандельштамом единолично. Она замечательна тем, что написана по дороге из Москвы в Чердынь, через две недели после первого ареста Осипа Эмильевича. Знаменательно, что она послана Леокумовичу 15 июня 1935 г., т. е. накануне того дня, когда Мандельштам вместе с Рудаковым отмечали годовщину их отъезда из Чердыни — 16 июня.
Один портной
С хорошей головой
Приговорен был к высшей мере.
И что ж?— портновской следуя манере,
С себя он мерку снял
И до сих пор живой.
Свердловск.
1 июня 34.
«31 мая 1935. Ночь: — Недавно пришел от Мандельштама… Был гость, некий Стефан. Ему читались стихи (10 шт.). Реакция: ему безумно нравится "Чернозем", остальное звучит политически, а он сторонник "чистого искусства" и не может мириться с "тенденцией". И тут огромное выступление Мандельштама (обращено не на меня, мне легче передать). Передаю не порядок разговора, а итог.
"Чернозем" — вещь реакционная: акмеистическая строфика с обновленной инструментовкой, весь из "Камня", источники — "Адмиралтейство" etc. (вещь, угнетающая сейчас Мандельштама). Это вещь 1001-я и прекрасная, а остальные — вещи первые, и после них будут так (по-новому о новом) написаны тысячи. Основное — вещь о Пушкине и Чапаеве. Она говорит о русском фольклоре, о сказке, о стране и впервые о новом "племени", о ГПУ, о молодежи, у которой будущее, о пленном времени, вечности, и материально, на основе реального бреда при поездке на Урал, образы безумного пространства, расширяющегося, углубленного и понятого через "синее море пушкинских сказок, море, по которому страдает материковая, лишенная океана Россия" (она же "воздушно-океанская подкова" в предыдущей вещи)…
Мандельштам говорил, что его всю жизнь заставляли писать "готовые" вещи, а Воронеж принес, может быть, впервые открытую "новизну и прямоту".
На следующий день были у Як. Як. Рогинского, московского доцента, читавшего в воронежском университете курс антропологии. После обмена мнениями о привезенных им книгах ("Гамбургский счет" В. Шкловского, два тома Хлебникова и "Встречи" Пяста)— масса о вчерашнем разговоре и планах издания собрания сочинений или новой книги стихов. А главное — рассказы о себе последних пяти лет — о стихах. И так до половины второго часа».
Як. Як. Рогинский был хорошо знаком с Осипом Эмильевичем, так как дружил с братом Надежды Яковлевны Евгением Яковлевичем Хазиным. В 1979 г. я показывала ему эти записи Рудакова, надеясь, что они разбудят его воспоминания. Но он только признал достоверность передачи Рудакова, а сам воспроизвести слова Мандельштама не смог.
Под стихотворением о Чапаеве и Пушкине подразумевается «День стоял о пяти головах», а «предыдущая вещь» — это «Мне кажется, мы говорить должны». Привожу два эти стихотворения полностью, так как они не вошли в издание «Библиотеки поэта» (1973) стихотворений О. Мандельштама.
День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток
Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах,
Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, — слитен, чуток,
А за нами неслись большаки на ямщицких волоках.
День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса,
Ехала конная, пешая шла черноверхая масса,
Расширеньем аорты могущества в белых ночах — нет, в ножах —
Глаз превращался в хвойное мясо…
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо…
Сухомятная русская сказка! Деревянная ложка — ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ?
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов,
Молодые любители белозубых стишков…
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко…
Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины сказал звуковой.
За бревенчатым тыном, на ленте простынной
Умереть и вскочить на коня своего.
* * *
Мне кажется, мы говорить должны
О будущем советской старины,
Что ленинское-сталинское слово
Воздушно-океанская подкова,
И лучше бросить тысячу поэзий,
Чем захлебнуться в родовом железе,
И пращуры нам больше не страшны:
Они у нас в крови растворены.
Итак, «воздушно-океанская подкова» символизирует в авторском представлении образ России, рвущейся к морю. Между тем, так же как и в стихотворении о Чапаеве, этот образ порожден реальной ситуацией. Читая «Чапаева», мы всегда воспринимали стих «На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко» как чистый лиризм, выражающий тоску по югу высланного на Урал Мандельштама. А оказывается, это одновременно и море пушкинских сказок, и историческая тяга России к морским путям. Для этого художественного приема Мандельштама характерно его замечание по поводу одного из стихотворений Г. Санникова, на книгу которого он писал рецензию. 16 июня, уже ночью, Рудаков пишет:
«Вот конец дня: у Мандельштамов дико пишется рецензия… Сегодня год их отъезда из Чердыни. Мы сложились и купили бутылку вина. За рецензией оно простояло неоткрытым…
И мечетей суровые скулы
Проступали арабской резьбой.
Надин: "Мечеть на скулы не похожа",
Ося: "Надя, это и лицо и мечеть сразу, поэт так хотел сказать"».
Такой же двойной смысл содержится, по Рудакову, в стихе «воздушно-океанская подкова». Это и Россия, и злободневный отклик на потрясшее Мандельштама событие. Забывая о генетической связи этого стиха с лермонтовским «На воздушном океане», Рудаков уверенно указывает на происшествие, послужившее толчком к возникновению мандельштамовского стиха. Он недоумевает, зачем Мандельштам вставляет в «законченнейший цикл» «чужеродные, размашистые куски, делает антикомпозиционные вставки». Не без самодовольства он жене 21 мая (1935 г.): «В четырех местах мне удалось вернуть идеальный вариант, но места два сохранятся в стиле барокко, не идущем к целому. Так:
войны и мира гнутая подкова
заменено:
воздушно-океанская подкова
(влияние катастрофы с М. Горьким"), по мне это безлепица, оттеснившая классику. Называется: "борьба с акмеизмом"».
Катастрофа с огромным агитационным самолетом «Максим Горький» произошла 18 мая, то есть за три дня до этого письма. Самолет разбился над Москвой, на улицах города можно было наблюдать, как от него отваливаются части. Возможно, что таким свидетелем был Як. Як. Рогинский, о котором 22 мая Рудаков еще глухо упоминал как о «заезжем москвиче, очень милом знакомом Мандельштама». В таком случае Рогинский мог подробно описать Осипу Эмильевичу аварию, о которой было сообщение в «Правде» 19 мая. Катастрофа вписалась в мандельштамовскую картину современного мира. Она отразилась не только в данном стихотворении, но и в дальнейшем творчестве поэта — в стихотворении «Не мучнистой бабочкою белой» (в домашнем обиходе Мандельштамов называемом «Летчики») и в «Стихах о неизвестном солдате» 1937 года. В этих последних «воздушно-океанская подкова» преображена уже в «воздушную могилу» и «воздушную яму», снова возвращая нас к Лермонтову. В одном случае он назван прямо: «И за Лермонтова Михаила Я отдам тебе строгий отчет, Как сутулого учит могила И воздушная яма влечет», в другом — цитата и «Демона» Лермонтова («На воздушном океане Без руля и без ветрил») изменена, несомненно, с оглядкой на московскую воздушную катастрофу: «Как мне с этой воздушной могилою Без руля и крыла совладать». Весь этот путь разъяснен в беседе Мандельштама о развивающемся «зародыше», приводимой нами несколько дальше. Таким образом, мы видим, что стих «воздушно-океанская подкова» имеет даже не двойной смысл, а несет нагрузку нескольких смыслов, как бы вмурованных в одну строку. В дальнейшем мы покажем, как сопротивлялся этому методу Рудаков, наблюдавший за процессом работы Мандельштама. Кстати говоря, уже во время войны, в Москве, Рудаков иронически восклицал, беседуя со мной о «Неизвестном солдате»: «При чем здесь Лермонтов?»