Третий день моего пребывания в Воронеже. Завтра утром я уезжаю.
Осип Эмильевич завел со мной решительный разговор.
Поскольку я не желаю оставаться дольше, я обязана сделать в Москве то, что сделала бы Надя, если бы я заменила ее здесь. Я должна пойти в ЦК партии и рассказать, как погибает в Воронеже Мандельштам. Ему не дают работы. Он умирает с голоду. Последнее было трудно изобразить, потому что как раз на праздники у Мандельштама были курица и сгущенное молоко. Так что у меня даже не могло быть непосредственного эмоционального порыва. Но не в этом дело. Как я могу пойти в ЦК защищать и требовать чего-то, если я не умела говорить даже с начальником отдела. Я упорно отказывалась. Это не действовало. Наконец я сказала то, с чего надо было начать:
– Да кто ж меня пустит в ЦК?
– Не беспокойтесь, — важно ответил Осип Эмильевич, — если вы только скажете, что приехали от поэта Мандельштама, вас сразу захотят выслушать.
– Может быть, но не в бюро пропусков.
– Ну, хорошо, — смилостивился Осип Эмильевич, — тогда пойдите к Ставскому.
Он начал меня учить, что и как я должна говорить генеральному секретарю Союза советских писателей. Предприятие это было совершенно безнадежным, потому что я и к Ставскому не сумела бы попасть на прием, а если бы попала в «Новом мире», где он был главным редактором, то при первой же его враждебной реплике, а она бы непременно была, я бы смешалась. Таким образом, я отказалась и от этого проекта.
– Может быть, вы боитесь? — спросил Мандельштам вызывающе.
– А хотя бы, — ответила я спокойно, но уже со сдержанной яростью.
– А-а-а, — хвастливо закричал Осип, оглядываясь на Надю.
Она стояла поодаль в берете и кожаной куртке, держа в руках пачку рукописей рабкоров и начинающих писателей (ей давали их на рецензии в редакции газеты «Коммуна»). Надя напряженно прислушивалась к нашему разговору.
— А-а-а, — хвастливо закричал Осип, посматривая на Надю. — Мемуары будете писать после моей смерти, а о живом поэте не думаете?
Я физически почувствовала, как бледнею от бешенства. Мемуары я пишу сейчас, через сорок лет, но тогда я об этом и не помышляла, потому что с Мандельштамами меня связывала душевная близость, а не историко-литературный интерес.
По мере того, как кровь отливала от моего лица, в глазах Осипа отражалось что-то вроде испуга.
– Наденька, оставь, — сказал он. — Я знаю Эммино лицо. Теперь она непреклонна. Надя с силой швырнула от себя пачку рукописей, они разлетелись веером по полу.
– Это государственное преступление — держать тебя здесь! — закричала она. — Я не могу заниматься этой ерундой…
Она потрясала поднятыми вверх руками, куртка ее распахнулась.
– Наденька, перестань, — властно сказал Осип. — Мне надо поговорить с Эммой. Мы остались вдвоем. Как обычно, после вспышки Мандельштам стал спокойным и ласковым. Он подсел ко мне:
– Я к вам неравнодушен… наш разговор тембрирует…
Все это означало, что Надя рвется в Москву, ее надо сменять, а с кем попало он никак не может оставаться, ему нужен человек близкий (Рудаков все-таки мужчина, это не то, да и отношения в этот период между ними были несколько натянутыми). О политической стороне дела, о моем положении он и думать не хотел. Тогда я наконец заговорила о его поведении на следствии, чего я себе не позволила ни разу при встречах с Надей в Москве. Но перед лицом все увеличивающихся требований Мандельштамов я решила поставить в конце концов точку над «i». Ведь уверенность в друге должна быть взаимной. Осип Эмильевич начал мне объяснять: «Вы же сами понимаете, что больше никого я назвать не мог. Не Ахматову же или Пастернака? О Кузине и думать было нечего, вы же знаете…» (Он имел в виду недавний арест Бориса Сергеевича и его поднадзорное положение.) «Ну, и Лева…» — многозначительно сказал он, играя на моем особенном отношении к Л. Гумилеву.
Довольно грустно узнать, что тебя заранее решили принести в жертву, чтобы спасти других. Я этого не сказала, конечно, но Мандельштам почувствовал неловкость. Чтобы загладить ее, он сослался на следователя, назвавшего меня «совершенно советским человеком». Все это было уже ни к чему. Я уже знала, что от первоначального намерения Мандельштама, безусловно согласованного с Надей, очень скоро ничего не осталось. И Пастернак, и Ахматова попали в представленный Осипом список людей, слышавших его эпиграмму на Сталина
Он стал мне рассказывать, как страшно было на Лубянке. Я запомнила только один эпизод, переданный мне Осипом с удивительной откровенностью:
– Меня подымали куда-то на внутреннем лифте. Там стояло несколько человек. Я упал на пол. Бился… вдруг слышу над собой голос: «Мандельштам, Мандельштам, как вам не стыдно?» Я поднял голову. Это был Павленко.
Ну, что я могла сказать?
Мы порешили, что в Москве я отыщу Лилю Попову-Яхонтову и передам ей записку от Осипа Эмильевича.