С осени 1935 года я поступил на курсы подготовки в вуз при МИИТе[1]. Думал на другой год пойти на вечернее отделение. Учиться и работать, конечно, было трудно. Если бы спросили, какое желание было в тот год основным, я не колеблясь ответил бы: спать.
— Жить стало лучше, товарищи! Жить стало веселее, — сказал тогда Сталин. — А когда весело живется — работа спорится.
И он, как всегда, был совершенно прав.
По всей стране ударили оркестры, загремели хоры, зазвучала:
Славная песня лесов и полей:
Жить стало лучше, жить стало веселей[2], —
пел Краснознаменный ансамбль Александрова. Пели самодеятельные хоры. На Манежной площади перед праздником вырастала целая роща «вкусных» деревьев — мне больше всего нравилось «деревус колбасикус». Устраивались карнавалы с масками, при всяком случае — учрежденческие вечеринки.
Был снят запрет с танцулек. Все теперь учились танцевать.
И еще: появились проекты новых законов, которые предлагалось публично обсуждать.
Одним из первых — закон о запрещении абортов. Он взволновал всех. Конечно, всех взрослых — я к ним не относился. Но и меня заставили присутствовать на собрании в «Проектэкскавации». Теперь я понимаю, что тут было много по-настоящему трагичного. Но тогда выступление пожилой одинокой женщины-инженера, сказавшей, что для нее этот закон означает крушение всей личной жизни (кто же не побоится теперь иметь с ней дело?), показалось мне чересчур обнаженным.
— Иван Иванович! Можно мне уйти? У меня через полчаса занятия начинаются.
— Как, товарищи, отпустим Рабиновича? Пусть идет. Рановато ему все это слушать. А то вот тоже будет бояться жениться, — сказал пожилой, седой, очень красивый начальник нашей конторы Иван Иванович Мухин.
Майский праздник 1936 года. Дождь. Красные плакаты, красные палки для них — все линяет на руки. Как я уже успел здесь избаловаться — я закапризничал, что долго не сменяют: далеко нести плакат, но все же устыдился (сменили моего напарника — седого инженера Савельева) и в паре с Виноградовым донес плакат, докуда следовало. Это, впрочем, не помешало Виноградову, который был учрежденческим поэтом, «прописать» меня в стенной газете:
Рабинович молод очень,
У Савельева седина в усах.
Знамя Рабинович нести не хочет,
Отдал Савельеву, говорит — устал.
Товарищ Рабинович! Вам лет двадцать.
Небольшие, пожалуй, года.
А со старостью надо считаться,
Уважать ее надо всегда.
Это, конечно, была поэтическая вольность: несли не знамя, а плакат — и тот Рабинович Савельеву не отдавал. Но когда я рассказал о ней брату Вите, тот оценил положение трезво:
— Будь доволен, что написали так. Другая бы сволочь заострила политически: что будет, если молодежь не понесет наши знамена?
Нет, такого у нас в «Проектэкскавации» тогда еще не было.
А поэт был прав, по крайней мере, в одном: мне было без малого двадцать.
Мозжинка — Москва, 1968–1969 гг.