За глухим желтым забором
В начале жизни школу помню я…
А. С. Пушкин[1]
Проходил я по улице Горького, где теперь уже редко бываю. Здесь нет большой стройки. Дома, если не считать относительно нового здания клуба писателей, все те же, что были и полвека тому назад. Но вдруг я отчетливо почувствовал, что облик улицы уже не тот. Нет, здесь ничего не построили. Снесли длинный желтый глухой каменный забор, и только. Тот самый забор, в который я, бывало, на строевых занятиях все заезжал штыком по команде «Длинным коли!». От забора откалывались куски штукатурки, за что мне неукоснительно делали внушение, а я оправдывался желанием натренироваться в максимально длинном уколе.
С улицы виден теперь импозантный барский дом начала прошлого столетия — двухэтажный, с мезонином и балконом. Конечно, желтый, с фронтоном и белыми пилястрами. Переходы на уровне второго этажа соединяют главное здание с крыльями, которые торцами выходят на улицу.
Милый старый дом когда-то ведь был новым и немало украшал улицу только что начавшей подыматься после французского разорения Москвы. Конечно, и тогда не закрывал вида глухой забор. Была какая-нибудь красивая решетка — сквозь нее прохожие любовались домом, а хозяева с балкона поглядывали, что делается на улице.
Забор появился, должно быть, тогда, когда здесь открылась гимназия Алелековой, в которой, как я позже узнал, короткое время училась Марина Цветаева.
Лет через пятнадцать после Цветаевой и совсем не короткое время в этом доме учился я. Понятно, уже не в гимназии. Здесь была тогда 48-я единая трудовая школа имени Н. И. Бухарина Краснопресненского района. Однако от алелековской гимназии оставалось еще кое-что. То мы видели эту фамилию оттиснутой на старых библиотечных книгах. То в самой наружности некоторых учителей ясно проступали черты педагогов старой гимназии. Чего стоила, например, Александра Адольфовна Штраус — высокая, прямая, с короной седоватых волос, собранных в пучок на макушке, как носили еще в начале века! И сама Кириена Константиновна Алелекова года два учила нас немецкому языку. Это была маленькая беленькая старушка очень кроткого нрава. Ничто в ней не обличало ни бывшей начальницы гимназии, ни татарской крови, о которой говорила ее фамилия.
Впрочем, это все я заметил потом, а в начале двадцатых годов, когда привели меня в школу, мне больше всего понравилось оживление, царившее в этом отгороженном от улицы большом палисаднике. Кое-кто даже взбирался по столбам балкона.
Но побегать на первый раз не удалось. Позвали в канцелярию, где уже сидела моя мама перед полной ласковой блондинкой. На столе, как рамка с портретом, стоял довольно большой, обращенный к посетителю плакат:
«РУКОПОЖАТИЯ ОТЛIЕНЯЮТСЯ».
Только через много лет я понял, что прочел в волнении неверно: надо было — «отменяются».
Не помню, о чем спрашивала Надежда Афанасьевна (так звали блондинку — заведующую школой) и чем сумела ободрить, но через некоторое время я уже шел по коридору вслед за Еленой Леонидовной — женщиной с меня ростом, но со спокойными и твердыми манерами. Она открыла дверь в огромный, как мне показалось, светлый класс, где уже шел урок. Меня посадили за парту.
Странно, но о первых школьных годах у меня почти не осталось светлых воспоминаний. Может быть, потому, что пришел я на месяц-два позже и очень трудно было догонять, но скорее потому, что наша учительница Феоктиста Дмитриевна, или Фекла, как мы ее звали между собой, была человеком некультурным и грубым, с повадками скорее надзирателя, чем педагога. Ее гладко прилизанные волосы с крохотным пучком на затылке, всегда темное платье производили бы впечатление монашеское, но с этим никак не вязалась шляпа, хотя тоже черная, но с огромным бантом, напоминавшим одновременно и пропеллер, и рога. Волнуясь (а это случалось частенько), Фекла покрывалась какими-то малиновыми пятнами — особенно запомнились почему-то пятна за ушами. Нет, с ней не связано ничего хорошего, и, кажется, не только у меня.
Но есть одно светлое в полном смысле этого слова впечатление — громадный актовый зал, овальный, облицованный белым мрамором, очень высокий, с колоннами и хорами. Когда-то с хоров гремела музыка, а внизу кружились пары, но этого я не знал. Мы проводили там перемены и уроки физкультуры. Однажды какой-то школьный богатырь засветил мяч на самые хоры, и мы, маленькие, бросились туда по темной лестнице. Удивительнее всего для меня было, что на пустых темных хорах оказался совсем маленький мальчик, которого смущенно забрала появившаяся из какой-то боковой двери Надежда Афанасьевна. Значит, и она, как многие наши учителя, жила «при школе».
Более того. Через полвека я прочел в воспоминаниях жены М. А. Булгакова, что, поженившись, они не имели пристанища и на какое-то время их приютила сестра мужа Надежда, заведовавшая школой[2]. Вот кто, оказывается, была наша Надежда Афанасьевна! И я, как говорится, имел шанс увидеть на хорах не ребенка, а самого Булгакова! Да, может быть, и в самом деле сталкивался с ним раз-другой, когда он пробирался домой через поток школьников…
Впрочем, то, что так волнует меня теперь, тогда не взволновало бы: ведь я и не подозревал о существовании такого писателя: «Роковые яйца» я прочел на несколько лет позже[3]. А вот Витя Шиманский, которого я иногда встречаю и теперь, оказывается, знал о родстве Надежды Афанасьевны: его мама — Елена Леонидовна — заведовала учебной частью; с Надеждой Афанасьевной была знакома семейно.
В нашем здании, как во всяком старом барском доме, были не только парадные комнаты, но и множество комнатушек, комнатенок, каких-то закоулков и лестничек. Это в главном здании, а имелись еще «крылья»-флигеля. И классы наши менялись из года в год, наверное, «чтоб не обидно было». Занимались мы и в зале со сценой, и в низкой комнатушке на антресолях, называемой «голубятня», и в крохотной комнатенке флигеля в первом этаже, с единственным окном на улицу, не менее изящно именовавшейся «курятник». А уроки пения проходили в переходе из главного здания во флигель, напоминавшем не то сарай, не то какое-то производственное помещение. Здесь у рояля суетился высокий вертлявый брюнет в просторной синей блузе (это была своеобразная форма и название тогдашней эстрады). То он садился за рояль — и руки взлетали змееобразно, то вскакивал, крича:
— Ребята! Ну, что вы поете: «рабо-чихи-крестьян! » Что это значит? Ничего не значит! Не забывайте — песня должна иметь смысл! Еще раз: «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян!»
Чтобы он говорил о музыке, я что-то не помню.
Еще одно воспоминание из первой, как тогда говорили, ступени — это богослужение в церкви Большого Вознесения. Да. Той самой, в которой венчали Пушкина. Ведь и школа наша была наискосок от того места, где когда-то стоял дом Гончаровых.
Было это вот как. Умерла молодая красивая учительница параллельной с нами группы (так тогда называли классы). Мы ее хорошо знали — она была во всем антипод нашей Фекле. Хоронили ее по церковному обряду, и нас, младших, тоже повели на панихиду. Это действо произвело на меня огромное впечатление.
Нельзя сказать, что я первый раз был в церкви: мы жили возле знаменитого храма Христа Спасителя, и мальчишки не раз из любопытства забегали внутрь. Но в памяти от этих визитов осталось почему-то лишь ощущение полутьмы и сырости, струившихся по стенам ручейков да еще дьякон в серебряной ризе, край которой поднимался горбом на плечах, шествовавшего, махая кадилом, среди толпы, впереди блюда с деньгами.
В тот же раз в церкви Большого Вознесения я поражен был массой света, пронизывавшего огромное помещение, с блеском иконостаса, редкой красотой покойницы и мягкой, ободряющей речью, с которой обратился к собравшимся седобородый высокий священник в митре. Должно быть, он хорошо учел обстановку и говорил, что не о потере надо думать, а помнить о светлом будущем, которое нам предстоит завоевать трудом.
Конечно, дома я сейчас же рассказал во всех подробностях о виденном и слышанном. Нет ничего удивительного в том, что результатом этого был единственный, сколько помнится, за все время моего учения визит в школу отца (нас было трое мальчишек в семье, и родителей не раз и не два вызывали в школу, но доставалось это всегда маме). Отец был принципиальный безбожник и, естественно, возмущался, что детей водили в церковь «совсем как при царе». Думаю, что опасения его были все же напрасными: деистическое воспитание нам не угрожало. Время было не то.
Но церковь еще пыталась бороться. Помнится, однажды в те годы у нас была назначена очередная «комсомольская пасха». Я, юный безбожник, бежал вечером в школу, ожидая многого, но, пройдя Большое Вознесение, был остановлен какой-то незнакомой девочкой постарше меня.
— Ты в школу, мальчик? — спросила она. — Иди домой: ничего не будет.
«Мероприятия», как сказали бы сейчас, отменялись тогда довольно часто, и я послушался, пошел домой. Каково же было мое удивление, когда на другое утро я узнал, что «комсомольская пасха» была, и преинтересная!
В общем, «первая ступень» моего школьного образования прошла скучновато.