Ни дед, ни бабушка не получили никакого образования, но дед, видимо, стал хорошим специалистом по сельскохозяйственным машинам и занял даже пост директора на заводе Столя в Воронеже. По делам этой фирмы он объездил всю тогдашнюю Россию и многие страны Европы. После революции заведовал Челябинским отделением Мельстроя[1] и кончил свои дни пенсионером. А бабушка стала хорошей пианисткой и на старости лет в Челябинске преподавала музыку.
Дочерей они назвали Надежда и Вера, сына — Петр, что опять-таки характерно скорее для русской семьи. В Воронеже, конечно, доступ в «лучшее общество» был для них закрыт, несмотря на «высокий пост» деда. Дед с бабушкой не тужили об этом, дружа с местными инженерами, врачами, учителями. У них бывали молодой тогда Н. Ф. Чарновский, К. Н. Игумнов и Ф. Ростропович — дед ныне здравствующего Мстислава. В семейном альбоме есть и квартет воронежских любителей камерной музыки; в молоденьком гимназисте со скрипкой я узнаю Александра Львовича Каченовского — знаменитого баса, который не раз певал потом и на наших семейных сборищах в Москве, лучшим украшением которых была все же бабушкина игра на рояле. Словом, малкинская квартира была хоть не литературно-музыкальным салоном, но все же уютным гнездом воронежской разночинной интеллигенции.
А Семейки оставались любимым старым домом, где жили старики-родители, где растили малолетних детей, куда их привозили потом на каникулы из гимназии и куда они сами приезжали уже студентами. Там все лето, наверное, шел дым коромыслом, когда съезжались многочисленные кузины и кузены. В Семейках они снова оказывались среди хохлов и хохлушек, товарищей и подруг своих детских игр, повзрослевших раньше их. Видел я как-то у мамы старую рукописную афишку домашнего спектакля, поставленного еще тогда, в Семейках. Конечно, это была украинская пьеса (названия не помню). И исполнители (все из той же семьи) носили сценические фамилии, переделанные из собственных имен на украинский лад. Например, в конце афишки, переписанной отменным каллиграфическим почерком тети Тони, было сказано, что она издана «в типографии Антоненко. Семейки. Собственный дом».
Так росла моя мать в семье, где еврейские традиции затухали, уступая место русским и украинским. При большой своей способности к языкам (из нас, сыновей, эту способность унаследовал, к сожалению, один Костя) она одинаково свободно говорила по-еврейски, по-украински, по-русски, а так как окончила гимназию и бывала с родителями за границей, то — и, кажется, весьма порядочно — также по-французски и по-немецки.
Впрочем, если и забывались черты еврейского быта, то вполне почувствовать себя русским это семейство не могло. Время от времени оно получало весьма существенные напоминания о своем еврействе извне.
Общеизвестно, что до революции евреи могли жить не везде, а только там, где царское правительство предоставляло им милостиво «право жительства»[2]. Еврея, живущего без этого права, полиция попросту выдворяла.
Не поэтому ли бабушка Анна Григорьевна так боялась городовых?
Однажды она рассказала мне грустно-смешную историю, как приехала погостить к маме в Москву и, выйдя погулять с Костей, купила ему его любимые маленькие булочки — «жулики». И тут случился грех: бабушка увидела городового, от замешательства споткнулась, упала, да так, что «жулики» рассыпались на тротуар. Женщина она была бодрая, сразу поднялась. Но каков же был ее страх, чтобы не сказать — ужас, когда городовой решительно направился к ней!
— Я просто окоченела, — рассказывала бабушка, — и не могу ни шагу ступить, ни Костю за руку взять. А городовой нагнулся, собрал «жулики» обратно в пакет, подает мне, да еще под козырек сделал. «Не ушиблись ли, барыня?» — спрашивает. Уж то-то мы потом с Надей смеялись!
В самом деле, могли знать городовой, что прилично одетая «барыня» — в Москве без права жительства? И вообще, что никакая она не барыня, а жидовка?
Много позднее в нашей коммунальной квартире соседки напоминали маме: надо бы бабушке отдельно постного приготовить — великий пост на дворе. Такая у Анны Григорьевны была чисто русская внешность.
Не по той же ли причине и дедушка Александр Евсеевич, который, разумеется, городовых не боялся, на старости лет стал председателем Челябинского отделения Общества землеустройства евреев-трудящихся — ОЗЕТ?[3] Может быть, ему особенно горько было вспоминать о прошлом бесправии?
И вот, последние свои дни бабушка провела снова в смертельном страхе. Я, кажется, уже говорил, что она интересовалась политикой и всегда слушала радио. Можно понять, что во время войны она наслушалась о зверствах фашистов, об их издевательствах над евреями. Война кончалась, когда бабушке было уже девяносто. И вскоре после Нюрнбергского процесса у нее начались галлюцинации. То ей слышалось, что маленький правнук Гриша сказал ей: «Жидовка». Они уже научили его этому! То, что по радио сообщили о выселении всех евреев из Москвы. То казалось, что на улице бушуют разнузданные черносотенцы.
— Что-то Надя долго не возвращается, — тревожилась бабушка. — Уж не убили ли они ее на улице?
Или мы заставали бабушку за спешной укладкой самых необходимых вещей.
— Как же. Ведь нас всех выселяют!
Это было всего за несколько лет до пресловутого «дела врачей», до которого бабушка (хочется сказать — «к своему счастью») не дожила.