Томительно, беззвучно протекало неподвижное зрелище. Пытливо, тихо и напряжённо вглядывалась я. По-сновиденчески простодушно дивилась на этот, столь беспомощно разинутый, зев, действительно — так похожий в профиль на диковинный расщеп извилисто-сложного пня! И явная приписка себе — этим заматерело-недоразвитым существом — какого-то вундеркиндства, беззащитности, мировой скорби и (абсолютно никем у него не прошенного) всепрощения, — должные бы не на шутку разозлить меня наяву; и нетрудная бы для яви догадка — что такой большой, взрослый и широкий рот как-то даже нехорошо держать так долго открытым, — всё это (здесь и сейчас) было для меня, повторяю, непосильно. И я глядела на дремучего притворягу доверчиво, как на витрину реальных редкостей, — как на засушенное морское чудовище, которое скорее уж странно, чем возмутительно.
Я, конечно, понимала, что вкуса у него нет. (У кого? И у морского чудища и у раззявы прожжённого!) Но удивительное простодушие сна (гораздого в другой раз и на прозрения!) заставляло меня сейчас принимать за чистую монету любое кривляние.
Конечно, озадачивала и манера некоторых сидеть над железными люками с таким гениальным и самоотверженным видом! Но критического чувства не было. И я, скорее, сочувствовала, чем наоборот, всем угнетённым должностям при испорченной технике.
«А может быть, его сюда усадили стеречь канализацию?» — глухо подумалось мне.
Работа, конечно, не из приятных, а всё ж не причина для космической тоски! — могла бы добавить я. Но не добавила.
Так стояла я и взирала на него с некоторого расстояния; настоящая бродяга — на бродягу искусственного.
Я так и не успела разработать какое-либо отношение к этой унылой подделке. Да и к самому виду на это многозначительное недоразумение, открывшемуся мне как бы из неожиданного окна. Я просто не понимала; что бы всё это могло значить?
И вдруг до меня каким-то образом донеслось, что сидящий на люке есть не кто иной, как… Ясон! Не совсем, конечно, Ясон, но актёр на роль Ясона! Недаром же ставилась тут — прямо на улицах — и одноимённая опера, уходящая аж за окраины и там обретающая уже название «Оперы нищих»! Теперь, вроде бы, всё становилось на свои места, непонятные, но ясные. Однако человек (из бродяг даже который, а значит, не избалованный) никогда не бывает доволен. «И эта железная тюря — Ясон? — вдруг обретая сознательность бодрствования (и почти такими словами!), подумала я. — Эта непостижимая клёцка (непостижимая потому, что и постигать в ней нечего) — Ясон? Кто же тогда, спрашивается, не Ясон? И неужели постановщики хуже найти не могли?!»
Пускай сначала сыграет артиста,
Который сыграет… артиста,
Который сыграл бы артиста,
Умеющего играть,
а то пока что он в силах только отсимулироватъ героя, но — никак не сыграть его! А режиссёры — пускай себе «переосмысляют» древние мифы, но всё же не опрокидывают их впоперёк замыслу! И это-то у них — Ясон? Значит, истинной той Медее в древности не повезло. Будь её Ясон таким вот, как этот оперный пень, — это бы спасло её от безумств и удержало бы от ходьбы на великие преступления.
Гм… Конечно же я немного жульничаю… Я не посягала во сне на столь воинственное и почти последовательное красноречие, — да ведь и никакое реалистическое «красное словцо» не заменит тех изощрённейших, изящнейших ходов мысли, какие бывают только во сне и остаются там навсегда. И всё же одной ногой в тот миг я стояла наверное наяву, потому как рассуждала уже критически.
И одного — там, во сне, я понять не могла: чем так притягивал оперно-театрального деятеля холодный (и наверное даже склизкий!) железный люк? А ведь лучшего местонахождения он и сыскать, вероятно, не мог; отсюда ему не надо было далеко ходить за осуществлением актерского провала! Здесь можно было оформить его на месте; в прямом смысле и «не отходя от кассы».
А постановщикам современным был бы урок: впредь выбирайте актёров как-нибудь посообразнее. Но разве вы им втолкуете, что сама по себе нелепость какой-либо фигуры ещё никак не доказывает её гениальности.
И, одним словом, прояснение вопроса должности незнакомца как-то развеяло в моих мыслях дурман непонятного лжемистерийного благоговения перед ним. Ну и ещё кое в чём я оставалась (как выражается Медведь — и, к счастью, не обо мне!) «недоумённым человеком». Например, мне ни разу не вспомнилось, что в опере ещё и… поют! (Догадывались ли об этом сами постановщики?) Во всяком разе — в этом беззвучном сне — я арий не слышала. Нет, не взревели нигде белуги вислоуглыми ртами. Не повернулся из них никто лицевой стороной к возможному зрителю. Не помню и зрителя. А только помню, что и сама вдруг решилась покинуть площадь. На кой мне хитрые рохли и чья-то оперная неприкаянность, когда у меня своей — вон сколько! И не оперной, а настоящей.