{332} Wie sag’ ich’s meinem Kinde?! [i]
«Kinder, seid still — der Vater schreibt seinen Namen!»
«Дети, тихо — отец подписывает свое имя!» Это выражение, написанное на открытке с соответствующей сценой, было очень популярно у нас дома.
Оно было вполне в образе папеньки.
Папенька был так же важен, как папаша на открытке.
Папенька был очень тщеславен.
Не только чины и ордена, от надворного к статскому, от статского к действительному статскому, от Анны к Владимиру на шее, до которых он дослужился, — были неисчерпаемым кладезем волнений, ожиданий и радостей.
Не только фамилия его по этому случаю в «Правительственном вестнике», но и любое упоминание фамилии щекотало папенькино самолюбие.
Папенька, например, не пропускал ни одного представления оперетты «Летучая мышь».
Всегда сидел в первом ряду и блаженно жмурился, когда пелись знаменитые куплеты:
«Herr Eisenstein!
Herr Eisenstein!
Die Fledermaus!»
Папенька был примерным работящим домоседом — и, вероятно, именно потому ему так импонировали ночные похождения его случайного опереточного однофамильца, с виду тоже более чем корректного, а по существу забулдыги и гуляки, господина Эйзенштейна, героя оперетты «Летучая мышь».
{333} Папеньке это льстило, даже когда это напевалось дома.
Я могу не стесняться в этом вопросе касательно папеньки.
В этом направлении я во многом превзошел его.
Я имею в виду тщеславие.
Правда, я имел больший диапазон удовлетворения этой черты тяжелой наследственности.
Третья немецкая строчка у нас дома хождения не имела.
Это пресловутая формула: «Wie sag’ ich’s meinem Kind?!» — «Как мне сказать об этом моему ребенку?!»
Так обозначается родительская проблема, когда дети начинают чрезмерно вопрошающе заглядывать им в глаза, а рассказы об аисте и кочнах капусты теряют свою убедительность.
«Откуда берутся дети?»
Проблемы того, как об этом сказать своему ребенку, у папеньки и маменьки не существовало.
Не потому, что, будучи впереди века, они с малых лет меня поставили в полную деловую известность об этом, но потому, что оба они просто уклонились от этой щекотливой темы и просто-напросто ухитрились избегнуть ее.
Вероятно, потому, что маменька была, как говорят американцы, — oversexed.
А папенька в свою очередь — undersexed.
Так или иначе, в этом, вероятно, кроется основа развода между папенькой и маменькой и падение престижа ларов и пенатов[ii], семейного очага и культа «old homestead» с очень раннего детства у меня.
Это же и в основе того, что членораздельный ответ по этому вопросу я получил не от родителей, не от товарищей, не от опытной матроны вроде незабвенной мексиканской Матильдоны, а…
Но задержимся на мгновение на образе Матильдоны.
Адрес: Мексико-Сити.
Точнее: улица Гватемоксина.
Это тот героический король-индио, которого ради золота пытал Кортес.
Это ему принадлежат знаменитые слова: «И я лежу не на розах», когда кто-то из мучившихся рядом пробовал застонать.
{334} Эта героическая фигура, ныне стоящая высоким монументом на главной аллее города, в те дни лежала на спине.
На решетке, как святой.
Под решеткой были угли.
Память Гватемоксина почтили улицей в столице Мексиканской Республики.
Район Гватемоксина, похожий на спинной мозг центральной улицы с ответвлениями в переулки, — это центр проституции Мексико-Сити.
Ночью здесь хрипло гудят патефонами и фальшивыми голосами ободранные карпас — холщовые балаганы.
Как далеки эти холщовые балаганы от балаганов, воспетых Блоком[iii]!
Тут же
«Мальчики и девочки,
Свечечки да вербочки»[iv].
Вербочек, правда, нет. Но свечечки есть — они воткнуты в маленькую кривую рампу, отделяющую подмостки от скамеек для зрителей.
Есть и мальчики — непременная принадлежность каждой карпы.
Чаще всего они давно уже вышли из возраста даже юношей.
Румяна с трудом скрывают бледную одутловатость щек, а крашеные губы испускают хриплый фальцет, ритму которого вторят непристойные телодвижения чрезмерно толстых бедер.
А потом звонкий голосок девочки — действительно девочки, маленькой, худенькой девочки в платьице из стекляруса и газа — лихо откалывает популярную в эти дни и в этих районах:
«Mariquita sin calcones…»
Матильдона живет во втором домике от угла центральной улицы.
Ее зовут Матильда.
Матильдона тоже означает Матильда, но Матильда в превосходной степени.
Как сказали бы у нас — не Катерина, а Катеринище; не Таня, а Татьянище; Аграфенище, Лизаветище, Матильдище!
Как воспеть эту громаду костей и упругого мяса — Матильдону — достопримечательность Мексики, равную пирамидам и кафедральному собору, снежной вершине Орисавы и подводным {335} тюрьмам Веракруса, дворцам Чапультепека и окровавленному Христу из Тлалмапалко?
Мне рассказывали, что в былое время молодого углекопа при первом спуске в шахту провожала под землю женщина.
Не провожала, а вела.
Шла впереди.
И указывала путь в штольню — в черное чрево земли.
Женщина принимала в лоно свое страх юноши, впервые входившего в глубины лона земли.
Матильдоне — шестьдесят лет.
И уже с незапамятных времен она так же вводит юношу за юношей, впервые вступающих на путь жизни, в темные бездны на первых порах столь страшных и пугающих глубин биологического таинства.
Чудится мне, что стоят они две, громадные и гигантские, обе непобедимые в свой час, над ночным городом современной столицы — страшная богиня смерти, вышедшая из зал Национального музея, увитая каменными змеями и гранитными черепами — символ конца,
и живая громадина шестидесятилетней Матильдоны, подымающейся над крикливым районом карп и проституток Гватемоксина, как символ начала.
Головы их теряются высоко в ночном небе.
Снизу обрызганы они отсветом фонарей, автомобильных фар, трамваев, ночных кафе и пулькерий.
Свет выхватывает мощный абрис грудей одной и черепа каменного ожерелья другой.
Где-то между ними светятся потоками муравьев попы и лисенсиадос, вакерос и доктора, иезуиты и безбожники.
Матильдона?!
Вероятно, и Лондон, и Париж, и Константинополь, и родная Рига имели своих Матильдон.
Родители меня в «тайны» не посвящали.
Адреса рижской Матильдоны я не знал.
В «эскапады» с товарищами меня не пускали.
И моей «матильдоной» оказалась… толстенная книга.
Книжник — если и не фарисей — я должен был, конечно, впервые «все узнать» из книжки.
Это произошло очень рано, и это было ужасно.
{336} Книжкой оказался не Казанова, не Вольтер, не Дидро.
Ни даже Пушкин, звездочки в чьей «Вишне» мы прелестно заполняли буквами на школьной скамье.
Книжкой оказался солидный… научный! — том из библиотеки дядюшки моего доктора Петерсона.
Я помню тот вечер, когда, сидя в его глубоком кресле, я листал эту книгу.
Изложение было историко-эволюционным.
От низших организмов к высшим.
Страница за страницей раскрывали захватывающий путь того, как постепенно приспособлялись организмы ко все более и более приспособленным формам совокупления.
Где-то на стадии… пауков, уже очень рационально устроенных, отчетливо начинаешь представлять себе полную картину того, что будет под параграфом — человек.
И боже мой! — тени Грекура, Парни, кавалера де Буффле, вы поймете мой крик — это так увлекательно по своей биологической рационализации, что юный читатель прежде всего остается ошарашенным «премудростью» природы!
Конечно, быстрый на поспешные умозаключения психоаналитик сейчас же определит, что страсть моя к книгам, которые я люблю, как живые существа, идет именно с этого мгновения.
Должен огорчить его.
Страсть к книгам — предшествует.
Но я с трудом возьмусь оспорить, что почти болезненное мое пристрастие к проблемам видоизменения, эволюции, развития, вероятно, очень крепко связано с тем неожиданным аспектом, в котором я узнал все «да» и «нет» в книжных ответах, опередивших личный, практический опыт.
[i] Глава писалась в несколько приемов. Рукопись первой части датирована 13.VI, второй — 14.VI, вставка («И разве не характерно…») — 3.VII, последняя часть («And so…») — 18.VI.1946. Сохранились также наброски (от 18 и 27.VI) возможных дополнений и доделок.
[ii] В древнеримской мифологии лары — души умерших предков, {425} духи-покровители семьи и обитаемых людьми мест, пенаты — боги-покровители домашнего очага, благосостояния и довольства.
[iii] Имеется в виду стихотворение А. Блока «Балаган» (1906), где балаган — символ театра и вообще искусства.
[iv] Начало стихотворения А. Блока «Вербочки» (1906).