20 мая 68 . Через час за мной заедет благодетельная Сарра[1] и отвезет в Союз на машине и подождет там, чтобы отвезти обратно. К разговору я готова, а боюсь лестницы. Можно попросить Рослякова (прохвост, изведанный мною на истории с «Сов. Писателем» – «Станет ли рукопись книгой?»[2]) спуститься ко мне на I этаж, да неохота просить.
Многое за это время – да не было либо сил, либо времени писать.
Шура, бедная Шура[3]. Все выходы, ей предлагаемые, она отвергает с ожесточением.
Под конец ее пребывания вдруг выяснилось, что Друян не выгнан и – батюшки! – пришла ахматовская корректура, которую мы уже не ждали. Это 600 страниц; чтение; вычитка; проверка и перепроверка; считка – а шрифт мелкий, а у меня зрение снова хуже, хуже, хуже… А Саша – в нетях (зачеты; 3 раза в год по 1½ месяца зачеты – как же он смел идти ко мне на службу?). И Шура знает, что такое корректура, сроки… Но пока она была, я не имела возможности взять книгу в руки.
Вот что меня пугает больше, чем ее худоба.
«Посиди со мной» вместо «Посиди, поработай».
* * *
Ковыряю верстку. За мной читает Ника. Помогает мне Фина, которая этого хочет . Я разрешаю.
Рвусь в Переделкино. Без воздуха уже не могу. Надо спасать глаз, сердце. А держит меня верстка – потому что здесь весь архив, здесь Ника и Эмма Григорьевна.
Был Друян. И его, и Хренкова[4] здорово потрепали – в Ленинграде и в Москве за «политическую слепоту» – за книжку Горбовского. Я прочла – неинтересно и невинно. Друян ходит с вытаращенными глазами, а впрочем держит себя молодцом и Хренков кажется тоже. Вглядываюсь в него: смотрит на вещи здраво и стихи любит, хоть и безвкусен.
Предстоит борьба против ужасных картинок, влепленных в книгу: их делал сам их главный художник… Но Друян надеется и советует мне, К. И. и Э. Г. написать письмо Хренкову.
Технически это возможно.