10/III 63. Москва. Сижу одна в пустой квартире. Люшенька на даче.
Взялась разбирать свои карточки по папкам – герценовские, для IV главы, которая как-то уже шевелится внутри, скребется наружу.
Друзья, по моей просьбе, бросили мне в ящик газету с речью Хрущева.
Я прочла ее внимательно, чувствуя, как меня переносят в другой климат, к которому не сразу может привыкнуть душа.
Хрущеву нравятся 1) Серебрякова, лагерная проститутка, бездарная беллетристка 2) Грибачев, антисемит и тупица 3) Соболев, исписавшийся холуй 4) Лактионов, бездарный фотограф.
Ему не нравятся:
Эренбург, Некрасов, Паустовский. Он их не понимает и боится. Не любит Шостаковича. Не любит интеллигенцию.
А какую работу, драгоценную, спасительную, на пользу, на счастье народа могла бы вести в этой стране интеллигенция. Какую красоту могла бы Россия явить миру.
* * *
Утром, по дороге в издательство, я зашла к Эренбургу, позвонив Наталье Ивановне[1] и попросив разрешения.
Посидела чуть-чуть с ней и Любовью Михайловной[2].
Потом вышел он. Не сел. Стоял передо мною, чуть наклонив голову набок, слушая.
Я что-то бормотала о сосудах, о сердце.
Желтое, будто оплывшее, лицо. Серая, будто клочками, неопрятная седина. Лицо неподвижное, как у мертвого. И бело-зеленые тоже мертвые, глаза.
Еще один убитый[3].