Все чаще Викторов посылал меня в научно-исследовательские медицинские институты в качестве своего секретаря. Ко мне привыкли там, называли «доктор Лазебникова». Только два ученых микробиолога — не считая самого Викторова — знали, кем же являлась на самом деле «доктор Лазебникова», они сочувствовали мне и не стали бы раскрывать мое инкогнито. А случись это — я, несомненно, потеряла бы работу.
Однажды по поручению Викторова я отправилась в институт особо опасных инфекций — и через несколько дней почувствовала недомогание. Вызвали врача, он ничего не смог толком определить и предписал мне лечение от гриппа. Состояние мое ухудшалось с каждым часом. Я впала в беспамятство, начался бред, И тогда наша Лена Хохлова, в семье которой многие во время гражданской войны умерли от сыпного тифа, поставила свой безошибочный диагноз:
— Да у ей сыпняк!..
Сыпной тиф я перенесла с трудом, долго потом не могла оправиться от последствий болезни. А как только поднялась на ноги, вернулась на работу.
— Как же это так, доктор Лазебникова, — спрашивали меня потом мои «ученые коллеги», — вы отправляетесь в институт особо опасных инфекций, не сделав предварительно противотифозной прививки?
Что я могла им ответить? Переадресовать их к профессору Викторову?
Денег на жизнь не хватало, и по вечерам, после работы у Викторова, я стала давать уроки вязания. Учились вязать в основном жены обеспеченных мужей — забавы ради и чтобы убить время. Учениц получала я по рекомендации, и они, конечно, не догадывались, какая «преступница» преподает им вязальное «искусство». Среди прочих групп была у меня одна в самом центре Москвы, на Садовом кольце. Я вела занятия в квартире, где собирались по вечерам жены ответственных сотрудников. Я не знала, чем занимаются их мужья, да это и не интересовало меня. Но однажды, накануне 7 ноября, я получила от этой группы «поздравительную» телеграмму — мне желали всего наилучшего в связи с годовщиной Октябрьской революции. Среди подписавших телеграмму учениц значилась Евстафеева — жена заместителя министра государственной безопасности. Я выяснила это, наведя справки через рекомендовавшую меня в качестве преподавательницы приятельницу моей подруги. Страху моему не было предела — я была уверена, что меня теперь арестуют, обвинив в попытке проникновения к заместителю министра, в попытке его убийства, в чем угодно…
Я решила, что самым правильным будет как можно скорее открыть «замше» истину и ждать своей судьбы.
Узнав, кто я такая, «замша», как видно, тоже здорово напугалась и поспешила к мужу. Узнав, что я вела занятия в соседней квартире, а не в его, Зам облегченно вздохнул. Занятия, естественно, были немедленно прекращены, вязальный кружок распущен.
В 52 году «замша» рассказала под секретом своей приятельнице, та — своей, а та — моей, что в гостях у Зама был сам Рюмин. За рюмкой водки Рюмин рассказал хозяевам, что МГБ только что закончило дело Еврейского Антифашистского комитета — трудное и ответственное дело. В Комитете, по словам Рюмина, засели сионисты, шпионы и предатели родины, поставившие своей целью отторжение Крыма от России и передачу его Израилю. Семьи предателей, по словам Рюмина, подлежали аресту и ссылке.
Но даже узнав эту весть, мы не хотели верить «дамской» информации и продолжали надеяться.
А основание для надежд не было никаких. Мы жили словно бы в колонии прокаженных, вчерашние друзья обходили нас стороной. Правда, не все.
Некоторые останавливались и заговаривали, но лучше бы уж они прошли мимо.
Как-то я встретила Финна в обществе русского писателя Николая Богданова. Спросив, не слышно ли чего нового о Маркише, Финн стал трусливо канючить:
— Нас ведь с тобой, Коля, не посадят! Ты ведь русский человек, а я великий русский писатель! Нас ведь не посадят, а?
И Богданов обронил, с брезгливостью глядя на Финна:
— От тюрьмы да от сумы никто, Костя, не застрахован!