СИМСКИЕ КОРРЕКТИВЫ-2. РОДНОЙ ЗАВОД
Вернувшись в Сим, я уже не мог вернуться в детство. Надо было думать, чем заняться. Школьником я уже не был, в армию меня еще не брали, в редакции я ошивался без должности, а в сущности, и без дела. Хотелось “настоящего”.
Самым привлекательным местом для всех был инструментальный цех. Все-таки не конвейер, а самостоятельное мастерство в руках. А мы с моим одноклассником Додиком Брейгиным еще в школе увлеклись талантливыми очерками Бориса Агапова о мастерах своего дела — инструментальщиках, людях высокого достоинства и творческой силы. Очерки, судя по всему, были написаны еще в годы первой пятилетки, в духе времени и “социального заказа”, но в них чувствовалась подлинная увлеченность реальной культурной ценностью — мастерством. Позже, когда я был студентом Литературного института, он вел там творческий семинар по очерку. Но я очерков не писал и не был с ним знаком. Да и вообще не задавал еще таких вопросов — даже себе самому. Но благодаря ему профессия инструментальщика была окружена для меня дополнительным ореолом. И вдвойне притягателен был для меня поэтому инструментальный цех. Когда я вернулся, Додик уже давно там работал учеником токаря-лекальщика. При моей “всезаводской известности” попасть в этот цех было не очень трудно, и в конце осени 1942 года я стал учеником фрезеровщика-инструментальщика.
Я впервые оказался в цехе не в качестве газетчика, выполняющего задание редакции, который беспрепятственно проходит прямо к начальнику, а в качестве одного из рабочих. Здесь я во всех смыслах мог быть только учеником. Разумеется, это отнюдь не воспринималось как падение. И не только потому, что я был в том возрасте, когда и надлежит быть учеником, а просто потому, что меня не очень привлекала потерянная возможность беседовать с начальством о выполнении плана и передовиках производства. Разговаривать с рабочими было куда интересней. Я тогда не думал о том, что теперь называется социальным статусом, но если бы и думал, то все равно труд рабочего, особенно квалифицированного, казался мне более полезным фронту, а его положение — куда более достойным и даже менее зависимым, чем положение газетчика, особенно заводского.
Учителем моим был очень квалифицированный рабочий, фрезеровщик восьмого (самого высокого тогда) разряда Анатолий Сёмин. Работал Толя (так он мне представился, так его и звали в цеху) на чуде тогдашней германской техники — новейшем очень точном универсально-фрезерном станке фирмы “Тиль”, приобретенном в недолгие месяцы нашего романа с Гитлером. В цеху вообще было много заграничных станков: были еще токарные станки “Кергер” того же класса и происхождения, были американские фрезерные фирмы “Гордон”, шлифовальные, целая расточная мастерская, состоявшая из станков швейцарской фирмы “СИП”, — всего не упомнишь. “Иностранщиной” тут явно не брезговали. Достижение пятилеток, токарный станок “ДИП” (“Догнать и перегнать”), вызывал только насмешки и использовался для более грубых, обдирных работ.
Но я еще не знал, что для меня все это — и “Тиль”, и цех, и Толя Семин — не в коня корм. Мне до сих пор неловко перед всеми, кто принимал во мне участие, перед Толей Семиным в первую очередь, за то, что они зря ухлопали на меня время и заботы. Но для меня самого, для моего внутреннего развития, это время, пребывание мое в этом цеху, никак не было зряшным. Наоборот — в высшей степени наполненным и плодотворным.
Прежде всего здесь я впервые увидел и понял, как делаются вещи. Но это не главное. Главное — люди, которые меня там окружали и через которых мне открывалась жизнь. Внешне они не были похожи на героев Агапова, но нравились мне не меньше. Я и теперь считаю, что по-настоящему квалифицированные рабочие, люди, способные своими руками сделать все, что захотят, — “высшая раса”. В этом есть еще одна сторона. Я очень рад, что по-настоящему Россия стала мне открываться именно здесь, среди этих людей. При всем различии их характеров и представлений, было в них в целом нечто такое, из-за чего потом любая напраслина о России и о русском народе дома и за границей отскакивала от меня, как от стенки горох, — для меня Россией всегда были они. По-настоящему Россию я впервые полюбил там и тогда, да так, что ни в каких самых жестоких обстоятельствах в этой любви не поколебался.
Хотя момент, казалось бы, меньше всего подходил для этого. Все мы жили впроголодь, а немцы опять наступали. Это порождало общее ощущение ненадежности бытия, мутное брожение. Выражалось оно в первую очередь, как уже говорилось, в неоправданной злости против ближайшего начальства, но доходило и до пораженчества. В том плане, что “вот придут немцы, мы им!..”.
Как ни странно, хотя многие рабочие происходили из деревни, тема коллективизации не очень дебатировалась. При той свободе самовыражения, какую позволяли себе рабочие, я просто не помню разговоров на эту тему. Слово “кулак” иногда употребляли, но только для определения характера: человек, у которого зимой снега не выпросишь. То ли, став рабочим классом и уважаемыми людьми, мастерами индустрии, они похоронили это свое прошлое на дне сознания как нечто постыдное, опасное и неразрешимое, то ли по какой другой причине, но таких разговоров не было — даже в пору самых крупных немецких успехов. Безусловно, ругали евреев — в основном за умение устраиваться “так, чтобы не работать”. Считалось, что евреи только начальствуют и торгуют, а торговля считалась работой “не бей лежачего” и в то же время прибыльной.
В принципе, я должен был соответствовать представлению о еврее, который не хочет работать. У меня действительно ничего не получалось. И все-таки я никогда не чувствовал дурного к себе отношения окружающих — его не было.
Вряд ли мои мытарства при попытке освоить профессию интересны читателю — как, чего и почему я не понимал. Не понимал же я часто самых простых вещей. И именно потому, что они просты. Через много лет, уже после ссылки, в карагандинском Горном техникуме для меня самым страшным предметом был “Горные машины”, для большинства ребят и даже девушек самый простой. Надо было просто, видя перед собой открытую машину, рассказать ее кинематическую схему, то есть то, что видишь — с какой шестерни на какую передается движение. Но это было выше моих сил: я не видел. Ибо не мог представить, что все так просто, пытался постичь скрытую здесь сложность.
На “Тиле” это несколько раз чуть не привело к порче дорогой детали. Как-то все обходилось, но радости от этого было мало — и мне, и другим. Потом меня перевели от Толи на более простую работу — нарезать шлицы на шурупах. Риску там не было никакого, но и тут я, хоть очень старался, сноровки не приобрел.
Хотелось бы отметить, что я к таким неудачам — а их в моей юности еще будет много — никогда не относился наплевательски: дескать, зачем мне эти детали и шлицы — во мне зреет более высокое призвание! Я всегда относился к этому как к невзятой высоте, к тяжелому жизненному поражению. И сейчас отношусь так же. Тут я не соответствовал своим собственным требованиям — это одна из главных мук моей юности. Но хватит об этом.
Важно другое — я впервые оказался в “рабочей среде”, теоретически среди класса-гегемона. Или, как еще недавно говорили, в “пролетарском котле”, где, как предполагалось, из интеллигентов вываривается их мелкобуржуазная сущность. И хотя я уже несколько месяцев жил в поселке и ходил по заводу, нельзя сказать, что эти клише полностью выветрились из моей головы. Впрочем, и тут была закавыка — вокруг меня, согласно Ленину, был не просто рабочий класс, а, несомненно, рабочая аристократия. Ну как же не аристократия, когда к слесарю Сергею Боровикову в горячие дни приходил сам директор и чуть ли не заискивающе с ним разговаривал. И было от чего.