Приходил я и к Иосифу Павловичу Уткину. Он был широко известен тогда как автор «Поэмы о рыжем Мотэле» и многих лирических стихов. Кроме того,— может быть, именно по этой причине — он был мальчиком для битья. Лирика до самой смерти Сталина находилась под подозрением, в лучшем случае извинялась, если перекрывалась другими заслугами. Так ведь и сборники строились — лирика в самом конце, после «серьезного чтения». Кроме Пастернака, Уткин был единственным из известных мне тогдашних «взрослых» поэтов, которого обнесли на пиру — не наградили орденом на общем празднике расцвета советской литературы. Не знаю, кто постарался,— по-моему, это было несправедливо. Конечно, он не был звездой первой величины. Меня давно не умиляет «Рыжий Мотэле», да он и сам, как мне показалось, был не в восторге от того, что его имя как-то подмигивающе ассоциируется именно с этой поэмой. Он был лириком, а не юмористом. Впрочем, вероятно, и ценность его лирики весьма относительна. Лирика требует внутренней свободы, а он начинал как комсомольский поэт, другими словами — добровольно ограничивал свой внутренний мир и свои реакции искусственной целенаправленностью. На этом была печать двадцатых годов — в тридцатых у Смелякова это выглядело иначе, иногда нелепей, но трагичней и противоречивей. Впрочем, может, я и не прав — я давно не читал Уткина. Его обвиняли в мещанстве, приводили в доказательство строки из стихотворения «Гитара»:
Мне за былую муку
Покой теперь хорош.
(Простреленную руку
Сильнее бережешь.)
Надо сказать, что и я с этим к нему сунулся от большого ума. Дескать, как вы такое допустили? И получил резонную отповедь: «Надо думать самому, а не повторять за другими»". И, естественно, он был прав, в этих строках — особенно в контексте стихотворения — отчетливо слышалась самоирония. Чувствовалось, что он травмирован своим остракизмом. В одном из объявлений об его выступлении по инерции было написано: «Выступление поэта-орденоносца» — тогда все приезжавшие были орденоносцами. Он с достоинством поправил: «Нет, я не орденоносец». От Уткина, когда мы вышли с ним пройтись, я впервые услышал о Вяземском, о Денисе Давыдове — для меня это все в то время была terra incognita. Вообще он тогда был ориентирован на культуру, на историю русской поэзии. Для меня же поэзия в принципе начиналась с Блока, а где-то в тылу, как предыстория, помещались Пушкин, Лермонтов и Некрасов. Мне кажется, что в нем шла какая-то напряженная внутренняя работа. Больше я его никогда не видел. В 1944 году, когда я уже жил в Москве, он погиб в авиакатастрофе.