Вечера я обыкновенно проводил в театре -- театр был, так сказать, моим клубом. Как раз в этот год я получил постоянное место в так называемом "придворном паркете", отделявшемся от остальной части партера железной палкой. По существовавшим тогда правилам каждый драматург, поставивший на сцене королевского театра хоть одну пьесу, получал бесплатное место в партере; две пьесы давали ему право на место во "втором паркете", а три -- в "первом придворном" (Партер датского королевского театра делится на три части: заднюю -- собственно партер, среднюю -- второй паркет и ближайшую к сцене -- придворный паркет. -- Примеч. перев .). Дело шло, разумеется, о так называемых "вечерних" пьесах, то есть о таких, которые занимали весь вечер, маленьких же требовалось больше -- столько, чтобы они в совокупности также могли занять три полных вечерних представления. Автору, удовлетворявшему таким условиям, открывался доступ в придворный паркет, где по повелению короля были отведены места его придворным кавалерам, дипломатам и первым сановникам государства. Рассказывают, что одному актеру-драматургу, получившему место в придворном паркете, сказали: "Ну вот, теперь вам открыт вход туда, но держите себя скромно -- там сидит все знать!" Теперь и я удостоился этой чести, получил право сидеть рядом с Торвальдсеном, Вейзе, Эленшлегером и другими. Торвальдсен обыкновенно просил меня садиться рядом с ним, чтобы беседовать с ним и объяснять ему все непонятное; я и занимал соседнее с ним кресло во все последние годы его жизни. Эленшлегер также часто бывал моим соседом, и много раз (вряд ли кто и подозревал об этом!) душа моя исполнялась благочестивого смирения; я перебирал в уме разные периоды моей жизни с того времени, когда я еще сидел на самой последней скамейке в ложе фигуранток, в третьем ярусе, когда преклонял колена посреди пустой и темной сцены и читал "Отче наш", до настоящего, когда я сижу между первыми людьми страны! А земляки-то мои, пожалуй, думали: "Вот сидит себе рядом с двумя гениями и важничает!" Пусть увидят из этой моей исповеди, как неверно они судили обо мне! Я был полон смирения и воссылал Богу горячие молитвы, прося Его даровать мне силы заслужить свое счастье. И пошли мне Бог навсегда сохранить такие чувства! Я каждый вечер видел здесь Торвальдсена и Эленшлегера, оба дарили меня своей дружбой, оба сияли крупнейшими звездами на северном небосклоне и так как оба имели на меня такое сильное влияние, то я и поговорю о них поподробнее.
В Эленшлегере было что-то такое открытое, детски-привлекательное -- разумеется, когда он бывал в дружеском кружке, а не в большом обществе -- там он был тих и больше держался в стороне. Значение Эленшлегера для Дании, для всего Севера уже известно. Он был истинный, природный и вечно юный поэт и даже в старости превосходил богатством своего творчества всех молодых. С истинно дружеским участием прислушивался он к первым звукам моей лиры и, если в течение долгого времени никогда и не высказывался в мою пользу с особенным жаром, то все же горячо возражал против несправедливых и безжалостных нападок на меня со стороны критики. Однажды он нашел меня сильно расстроенным от чересчур строгого и жесткого обращения со мной, крепко обнял меня и сказал: "Не обращайте внимания на этих крикунов! Говорю вам -- вы истинный поэт!" Затем он высказал свое мнение о родной поэзии, ее представителях и критиках и, наконец, обо мне самом. Он сердечно и искренно оценил поэта-сказочника и, слушая однажды чей-то строгий отзыв обо мне по поводу моих "орфографических грешков", горячо воскликнул: "Ну и пусть их! Это присущие ему характерные мелочи! Не в них же суть! Экие грехи, подумаешь! Да Гете раз показали в одном из его произведений такую ошибочку, а он что сказал? -- "Пусть ее останется, каналья!" -- и не захотел даже исправить ее". Позже я еще вернусь к личности Эленшлегера и нашему знакомству в последние годы его жизни, когда мы сошлись еще ближе. Автор моей биографии, помещенной в "Датском Пантеоне" , нашел во мне и Эленшлегере одну родственную черту. Вот что он говорил в предисловии:
"В наши дни все реже и реже бывает, что художник или поэт выступает на свое поприще единственно в силу непреодолимого природного влечения, чаще их наталкивает на него судьба или обстоятельства. И в творчестве большинства наших поэтов сказывается скорее раннее знакомство со страстями, ранние душевные треволнения или чисто внешние побуждения, нежели первобытное природное призвание. Представителями последнего можно с уверенностью назвать почти только двух: Эленшлегера и Андерсена. И только этим и можно объяснить себе тот факт, что первый так часто являлся у себя на родине предметом критических нападок, а последний был признан прежде всего за границей, где цивилизация старше, и у людей уже отбит вкус к школьной дрессировке и развито обратное стремление к первобытной естественной свежести, тогда как мы, датчане, все еще благочестиво преклоняемся перед унаследованным от предков ярмом школы и перед отжившей отвлеченной мудростью".