Когда мы с мамой вернулись в Москву от дяди Алексея, отец сказал нам, что завязал знакомство с одним очень высокопоставленным советским чиновником. Отец его вылечил, и тот обещал помочь ему получить место за границей.
В декабре 1925 года отец узнал, что в русской миссии в Китае освободилась должность медицинского работника. Он предпочел бы Европу, но все же это предложение принял. Отца назначили главным врачом центральной больницы в Харбине (в Маньчжурии), там он должен был проработать как минимум два года. После этого он мог ехать куда захочет. Благодетель отца, несомненно, шел на риск, устраивая такое дело. Нам очень повезло.
Маме было тяжело уезжать из Москвы. Она понимала, что вряд ли когда-либо вернется в Россию, вряд ли увидит сестру и других близких и друзей. Она боялась за них, боялась и собственного неизвестного будущего. На вокзале она потеряла обычное самообладание и не могла оторваться от сестры Аси, заливаясь слезами. Отец был самоуверен и настроен решительно, он предвкушал новые приключения.
Аграфена уехала за неделю до этого, и я горько плакала, прощаясь с ней. В те дни все члены семьи были нервные, напряжение висело в воздухе, и жалобы Аграфены на то, что ее «выбрасывают», поскольку она «состарилась и больше никому не нужна», наконец, вывели маму из себя. После тщетных попыток объяснить, почему она не может отправиться с нами в Харбин, мама попросила Аграфену уехать. Я помогала Аграфене собирать ее сундук, тот самый сундук, который сопровождал нас повсюду все годы войны и революции. Я помню, как мне, совсем еще маленькой, Аграфена показывала содержимое своего сундука: «Вот шаль, которую дала мне твоя прабабушка, когда мы уезжали из Воронежа ». И она с гордостью демонстрировала мне шаль, которую на моей памяти никогда не надевала... «А вот что твой отец привез мне, когда вернулся из-за границы»: брошка с камеей была аккуратно уложена в старенькую коробочку. Были там и мотки ниток, белье и даже отрезы шелковой тафты, которые дарили ей мои родители и из которых она так никогда ничего и не сшила.
Мне было грустно и стыдно, я думала о том, что она посвятила нам всю свою жизнь, всем для нас жертвовала, очень любила меня. Она простила мне мое «предательство», плача и целуя меня в последний раз. Я обещала ей всегда помнить, что «Господь — Пастырь мой и что правда Его вовеки». Она была права. Теперь, уже приближаясь к концу своего пребывания на земле, я знаю, что «Господь — Пастырь мой», и когда я стою в русской православной церкви, я чувствую себя «дома», в полной безопасности, и этим я обязана Аграфене, да будет мир праху ее.
Моя лучшая подруга Женя и я провели последнюю ночь в Москве вместе, почти не спали и клялись друг другу в вечной дружбе. Она твердо решила не плакать, но мы не выспались, нервное напряжение давало себя знать. На вокзале я чувствовала себя усталой и растерянной. Проводить меня пришли школьные друзья. Обнимая и целуя их на прощание, я вдруг осознала, как они мне близки и как мне не хочется от них уезжать. Они были моим миром, Москва была моим городом, и я должна была жить здесь, с ними, а не где-то еще. Кондуктор позвал всех в вагоны, люди стали занимать места в купе (это уже был не товарный вагон!). Поезд тронулся. Женя махала мне вслед, по ее щекам текли слезы. Тут всплакнула и я. Я уже тогда понимала, что мы прощаемся навсегда.
В 1984 году я снова оказалась в Москве. Я ничего не почувствовала к этому огромному, расползшемуся современному городу, возникшему перед моими глазами. Старых улочек не было, названия улиц изменились, все было застроено высотными домами, а люди выглядели угрюмыми, усталыми, озабоченными и преждевременно постаревшими. Посещение Большого театра только усилило разочарование. Опера Прокофьева показалась тяжеловесной, костюмы убогими, а большинство певцов страдали ожирением. Красная площадь в кино выглядит гораздо лучше, чем на самом деле. Может, и хорошо, что я не испытала той ностальгии, которая нередко охватывает изгнанников при встрече с потерянной родиной.