авторів

1485
 

події

204430
Реєстрація Забули пароль?
Мемуарист » Авторы » Vladimir_Dedlov » Школьные воспоминания - 16

Школьные воспоминания - 16

01.03.1871
Москва, Московская, Россия

6

 

Пятнадцать-шестнадцать лет — критический возраст. Тут человек-бутон почти мгновенно раскрывается и превращается в цветок, — в розу, фиалку или какую-нибудь собачью ромашку, — что кому предназначено. Он раскрывается всеми своими лепестками, и счастье, если его встречает солнце. Да, удивительно быстро совершается этот важный процесс. Несколько месяцев, — и я и мои сверстники изменились и физически и умственно до неузнаваемости. Всё, что будет рассказано ниже, произошло в течении какого-нибудь года. До того мы были совсем дети, год спустя мы стали чересчур взрослыми. События, внутренние и внешние, бежали точно взапуски.

В одно время с упомянутым Вороной нас «воспитывал» другой надзиратель, сеявший семена совершенно противоположных «учений». Это был молодой, здоровый и ограниченный малый. Держал он себя рубахой-парнем, грубовато, но простодушно. На самом деле, несмотря на ограниченность, он был очень себе на уме и впоследствии сделался любимым адвокатом у купцов, — публики, как известно, простодушия сомнительного. Семена свои надзиратель сеял не в качестве серьезного пропагандиста, на каких я наткнулся вскоре, а больше от скуки, да потому еще, что начальство — «стервецы». Инспектор на него кричит, а он его — отрицает. Делал он это, однако, осторожно, прямо никаких революций не проповедывал, а только сеял семена сомнения. Падали же они на почву подготовленную. Ходит с мальчуганом по коридору и беседует.

— Вот, господин Иванов, вы человек развитой, — говорит он, причем у развитого господина Иванова делается от удовольствия щекотно в животе, — а читаете вы такие пустяки, как Алексей Толстой. Это вздор-с! Эстетика! А ты бы, — надзиратель переходит на сердечно-грубоватое «ты», — ты бы, когда в отпуск пойдешь, достал Писарева, да его бы почитал.

— А что Писарев пишет? Стихи?

— Почитай, так увидишь. Только, брат, его начальство не любит, и ты про мои советы не болтай. Одно скажу: он, брат, эти авторитеты отрицает. Человек должен быть свободен и сам себе голова. А меня, вот, директор ругает, а я молчу, потому что он генерал, а я губернский секретарь. Вот у нас какие порядки. Только ты помалкивай, брат!

Польщенный доверием «брат», конечно, молчал как могила.

Так потрясался авторитет начальства. Другому надзиратель от скуки закидывал словечко насчет существования Бога. Третьему, которого родители не хотели перевести из пансионеров в приходящие, надзиратель говорил: «Да, брат, дурашное это старичье», и мгновенно превращал тем в глазах собеседника недавних «папашу с мамашей» в чудаков-стариков. Со мной надзиратель беседовал больше по поводу моего журнала:

— Хорошо, брат, хорошо ведется твой орган, но, брат, чистого искусства слишком много. В наше время нужно не то-с. Нужны, брат, боевые статьи, публицистические. Вот, эконом кормит вас плохо, а деньги себе в карман кладет, — так его обличить. Вот деспотизм начальства разоблачить… Да только невозможно это, за это тебя из гимназии по шеям турнут.

— Так что же делать? — спрашиваю я, к огорчению убеждаясь, что мой журнал совсем пустое дело.

— Гм… Что делать? Этого я сказать не могу.

— Скажите! Отчего не можете?

— Не могу, да и шабаш. Писать не пиши, а пока что, в душе затаи.

После этого разговора мой журнал изменил направление. Прямые обличения были, конечно, невозможны, но стали появляться, хотя и туманные, зато горячие статьи о розни среди пансионеров, о «бесплодной борьбе партий» в их среде, о необходимости сплотиться в видах дружной борьбы со злом. Подразумеваемое зло были эконом, злющий инспектор, Ворона. Партии были: фискалки, «развитые господа» и равнодушные.

Начистоту объяснился со мной надзиратель-рубаха тогда, когда он покинул гимназию. Однажды я встретился с ним на улице, и он зазвал меня к себе. Оказалось, он жил в компании с несколькими студентами, которые только прошлой весной окончили нашу гимназию. Представившаяся мне картина дружеского общежития была обольстительна. Один из студентов спал. Другой в одном белье сидел у стола и набивал папиросы. Третий в туфлях ходил по комнате. Все трое имели видь угоревших или слегка отравленных: лица бледны, взгляд тусклый, язык заплетается, выражение лиц апатичное.

— Выпили, брат, вчера, — объяснил мне состояние студентов надзиратель. — Ну, и женский вопрос разрешали. Что ж, брат, ничего худого нет, самая естественная потребность.

По правде сказать, всё это было мне противно и даже немного страшновато, но я всё-таки заставлял себя находить это обольстительным. В самом деле, еще прошлой весною надзиратель был начальником этих молодых людей, а теперь они сидят и стоят пред ним в одном белье. Еще недавно, чтобы выйти из комнаты, они должны были спрашиваться у него, притом не иначе, как вставши с места, а теперь они с ним на — ты. Вот это настоящие отношения между воспитанниками и воспитателем! Вот бы такие порядки завести у нас в гимназии!

— Опохмелимся, ребята! — обратился надзиратель к студентам.

Они опохмелились. Предложили рюмку водки и мне, совершенно на товарищеской ноге; но я до того водки не только не пробовал, но даже и не видывал, как ее пьют, а потому отказался под предлогом, что «сегодня мне что-то не хочется». Смотреть, как глотали водку, мне было тоже противно и страшновато, но я заставил себя думать, что и это великолепно.

Когда опохмелились, особенно после пятой рюмки, отравленные молодые люди ожили и со смехом стали вспоминать вчерашние веселые приключения, а мой бывший начальник в какие-нибудь полчаса объяснил мне всё, а я всё понял.

В России и в нашем гимназическом пансионе жить невыносимо, потому что в пансионе и в России господствуют деспотизм и тайная полиция (я вспомнил Ворону и согласился). Народ раздавлен тяжестью податей. Интеллигенции нельзя свободно вздохнуть, потому что, осуди, например, действия городового на улице или надзирателя в пансионе, сейчас тебя обвинят в политической неблагонадежности и посадят в крепость (я вспомнил мое сочинение, сожженное немцем, и опять согласился). Пансионеры и русские граждане живут не так, как им хочется, а как угодно деспотизму. Это очень нехорошо. Хорошо будет тогда, когда мужики не будут платить податей, а начальствовать станет парламент, где будут заседать мой учитель, я, его ученик, и опохмелившиеся студенты. В полчаса всё было со мной кончено. Сгоряча я не заметил, что ничего не было сказано о Боге, а также не объяснено, какими путями и способами достигнуть того, чтобы мужики не платили податей, а управлял бы парламент. Во всяком случае, вышел я от надзирателя цветком, тогда как входил бутоном.

Теперь я шучу, но тогда это было и серьезно, и тяжело. Начались мечты, мечты до бессонницы, до изнеможения. Зародилась ненависть, тоже утомлявшая и омрачавшая душу. Начинала развиваться хитрость, понадобившаяся для того, чтобы, скрывать от кого следует свои мечты и свою ненависть. Явилось сознание опасности, — и стало знакомо чувство страха. Страх развивал мнительность и трусливость… Но эти мечты, фантастические и яркие как бред! Мерещились парламенты, мальчуган видел себя в этом парламенте оратором, героем, вождем. Чудились какие-то несметные толпы, на какой-то площади, при ярком солнце, какие-то колокола, какая-то музыка, какие-то клики, — это была картина нового счастливого порядка вещей, когда всем будет «хорошо». А теперь всем — нехорошо. Потому и погода пасмурная, и извозчик дразнит тебя красной говядиной, и надзиратель Галка на тебя кричит. И голова у тебя болит не от того, что ты до полночи ворочался в постели, волнуемый сумасбродными мечтами, а от огорчений и забот, причиняемых судьбами России и человечества. Развивается сомнение. Мальчуган уверен, что все эти необыкновенные мысли доступны только его учителю да ему самому. Он начинает считать себя гением, начинает думать, что он, выражаясь скромно, не пройдет над миром без следа. Этого не признают представители «царящего зла», надзиратели и директор, — глупцы! И мальчуган начинает пред магазинными окнами вырабатывать саркастическую улыбку. И нигде никакого руководителя, ниоткуда никакой помощи. Снизу тебя тайно поджигают, а сверху прихлопывают железной дисциплиной. Конечно, это было не хуже дореформенных порок.

Разрешения задачи о способах водворения в России всеобщего благополучия мне пришлось подождать довольно долго, несколько месяцев; но вопрос о Боге был поставлен на очередь вскоре. Разрешился он тоже очень быстро, при содействии того студента, который готовил меня в гимназию и у которого я поселился, когда сделался приходящим. К чести студента должен сказать, что «развил» он меня не намеренно, а «в запальчивости и раздражении».

Студент, человек вообще хороший, был истинным детищем гимназического пансиона, где он воспитался. В продолжение всего семилетнего курса он ни разу не был дома, на другом конце России, не имевшей тогда железных дорог. В отпуск брать его тоже было некому. Человек он был добродушный, но, будучи взращен безвыходно в пансионе, — очень болезненный. С лица он походил на больного козленка, — худой, с бородкой хвостиком и выпуклыми большими черными глазами. Он часто прихварывал, кашлял и лежал в постели. Из дому выходил редко, а в свободное время топтался по комнатам, шлепая туфлями, обирая сухие листья с цветов, которые любил, покуривая папироску да отмахивая от лица косицы жиденьких волос. Ни выпивок, ни женского вопроса, вообще никакого дебоша он не знал; да это было ему и не под силу. Сходит в университет — и вернется бледный, в испарине, расстроенный от физической и нервной усталости. Типичный русский интеллигент. Голова он был хорошая, способная, но слабая. Житейски это был тоже настоящий интеллигент, совсем ребенок. Пансион, конечно, в этом отношении ничего ему не дал; покинув пансион, он сейчас же попал под новую опеку. Студентом он снял комнату у какой-то старушки, у которой была дочка, немолодая, некрасивая, но весьма энергичная девица, по профессии акушерка. Не прошло и нескольких месяцев, как почтенная старушка превратилась якобы к тетушку студента, а её дочка в кузину. Еще немного погодя студент женился на кузине. Тетушка и кузина заменяли интеллигентному молодому человеку житейскую опытность, а он был среди них троих самым «развитым» и этим довольствовался.

Ученики студента звали старушку бабушкой. Вот с этой-то бабушкой студент и препирался о Боге. Бабушка пьет чай, держит блюдечко на растопыренной пятерне, как будто загораживаясь от нечестивца, дует и на чай и как будто и на искусителя, сердито откусывает сахар, а студент ей — из Дарвина да из Бюхнера. Бабушка не пикнет, лицо у неё делается каменным, а студент ее — Штраусом да Фохтом.

— Я этаких богохульных речей не слушаю, — скажет, наконец, бабушка и опять окаменеет.

Студент возмущен. Как не слушаете! Да ведь это величайшие вопросы века! Ведь, не разрешив их, жить нельзя! Да после этого вы не человек, а моллюск, растение, бузина, хрен! — И ну — из Бюхнера да Молешота.

— Сонечка, что сегодня на обед готовить? — прерывает бабушка.

Тут оратор, начавший разговор только для того, чтобы посердить бабушку, сам начинает сердиться, раздражается, волнуется, наносит бабушке личные оскорбления и выражается уж в самом деле богохульно. Я и говорю: типичный русский интеллигент, который буянит больше от раздражительности, от нервного расстройства, чем по надобности. Нет сомнения, что студент не так бы жестоко отрицал Бога и не так демонстративно приписывался в родню обезьяне, если бы к этому не примешалось желание рассердить бабушку. Бабушка была консерватор, студент — либерал. Многое в истории борьбы русских либералов и консерваторов, в жизни и литературе, необъяснимое реальными причинами, может быть объяснено «нервами».

Вот я и наслушался — о Боге, о происхождении человека, о материи и силе, и в два-три сеанса стал совершенно свободомыслящим человеком. Происходило это при типичной московской обстановке. Кривой переулок; деревянный двухэтажный флигель во дворе; двор порос травкой; конура с цепной собакой; водовозка; куры; петух кричит на заборе. А в верхнем этаже флигеля, в крохотных, кубической формы комнатках, холодных и душных вместе, живут смелые отрицатели, отважные новаторы. Отважный новатор-учитель пройдет две версты по улице — и болен от усталости; ночью с ним жар, и, несмотря на то, что он смелый отрицатель, ему страшно оставаться одному в комнате, и с ним должна ночевать бабушка, на полу, на тюфяке, за ширмой. Даровитый ученик, отринув Бога, родителей, начальство, душу, честь, долг, любовь, нравственность и весь прочий «романтический сор», тайно, но по уши влюблен в соседскую кухарку, Василису, толстомясую веселую молодуху; спрятавшись за дровами, секретно курит сигары, которые сам делает из пропускной бумаги, за неимением денег на табак, и обманным образом, вместо того, чтобы идти в гимназическую церковь говеть, убегает на огороды кататься по замерзшим лужам на одном коньке, привязанном к сапогу сахарной бечевкой.

Дата публікації 27.01.2021 в 12:47

Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2024, Memuarist.com
Юридична інформація
Умови розміщення реклами
Ми в соцмережах: