Художники относились к студентам, как старшие братья к младшим. Помню, в ОДО была выставка «Венгерская пейзажная живопись», я был там с художниками Мельниковым и Рузы Чарыевым. Мы зашли в кафе, и они послали меня за водкой. Я принёс, они выпили и мне налили. Студент-художник, сытый, пьяный и гордый застольным знакомством с коллегами-корифеями, – что может быть прекраснее!
Деканом факультета в институте был знаменитый Лимаков, а заведующим кафедрой рисунка – прекрасный график Иван Иванович Енин.
Рисунок и живопись преподавал на первом курсе очень красивый, рыжебородый, мудро-философичный Юрий Чернышёв. Как-то с Чернышёвым мы завели разговор о Савонароле. Я уважал Савонаролу за искренность и фанатизм, считал неистовым борцом против роскоши и разврата. А Чернышёв сказал, что ничто не может служить оправданием Савонароле за четыре картины Боттичелли, сожжённые на костре инквизиции.
Как-то в студии мы писали натюрморт, очень старались, но Чернышёв расстроился: «Проклятые импрессионисты, они всем вскружили голову, да и вам тоже!». Позже, на третьем курсе, похвалил мою живопись, сказал: «Мощно!» – и одобрил рисунки – «Мощь!», «Убедительно!». И ещё сказал при всех: «Ты мой лучший студент в рисунке. Ты подкупил нас личностью и искренностью. Ты становишься мастером». И Кокоткин сказал, что моя живопись ему нравится. Я возгордился и начал писать спустя рукава, ушёл в студенческие пирушки с однокурсниками - Сергеем Ивановым, Петей Кравцовым, Майей, которые приехали из Душанбе и остались жить в Ташкенте. Брат Майи привёз из Душанбе редкость – катушечный магнитофон, и мы слушали рок, джаз, Высоцкого, записи которых можно было найти только на кассетных плёнках. После ухода гостей я начитывал на магнитофон отрывки из книги Шпенглера «Закат Европы» (книгу надо было вернуть.) В следующем семестре Чернышёв отрёкся от своих преждевременных оценок и ругал: «Это рисунки не студента, а мелкого художника-самоучки». Я стоял бледный от недосыпания после пирушек и спешной работы над постановками, не зная, куда деть руки.
Историю искусств вела Эльмира Ахмедова. Впервые я увидел её в белом платье, в котором она была очень красива. Тайно влюбился и на лекциях рисовал её, за что она мне строго выговорила. Конечно, за рисование, – про свою тогдашнюю тайную влюблённость я проговорился почти 30 лет спустя. А тогда, в аудитории, она посмотрела рисунки, подобрела и даже дала книги по истории искусств, но и пожаловалась: «Эти лекции меня измучили». Как-то, увидев, что я не рисую её, она сказала: «Жаль, что вы меня теперь не рисуете». Я ответил: «Я бы рисовал, но боюсь вас разгневать». Она: «А я с утра пятницы настраиваюсь на то, что вы будете меня рисовать». В те годы я написал по тем рисункам три её портрета, из них один – с её сестрой Нигорой.
Мой учитель Александр Сергеевич Кокоткин был глубоко и вселюбяще добр. А я до сих пор страдаю от одного нелепого и безобразного своего поступка, когда попытался ухаживать за его женщиной. Несмотря на это, Кокоткин остался мне и учителем, и другом. Он вёл специальность «Интерьер и оборудование» и дал нам основательное авангардистское образование, научил элементам формообразования, основам цветоведения, пространственного и пластического мышления в русле традиций раннего ВХУТЕМАСа, немецкого Баухауза, Югенд-стиля, Ле Корбюзье.
У Кокоткина была огромная уральская борода чуть ли не до пояса, седые волосы, очки. Он был такой высокий, вальяжный, что я иногда думал, что окружающие должны обращаться к нему «Ваше Высокоблагородие!». Его предки были русскими инженерами и важными купцами, которые приехали в Ташкент ещё до революции. Жил Кокоткин со своей престарелой матерью в небольшом доме около старого ТашМИ. Соседи его звали «Саша-архитектор», потому что он построил во дворе из пахсы необычной овальной формы мастерскую для чеканки, чтобы не беспокоить матушку шумом во время работы. В углу была печка вроде камина, стол, пластинки, книги. Мы, студенты, часто приходили к нему и целые вечера, а то и ночи проводили за бутылкой вина. Был у него огород, который мы иногда пропалывали, выращивая овощи, в том числе и для закуски. Во дворе бегала и мешала нам работать в огороде огромная собака Лада. Иногда Кокоткин вывозил нас на этюды в горы, где мы писали сверху прекрасную Ташкентскую долину в дымке. Я так много там писал, что Александр Сергеевич говорил: «Ты пишешь как будто двумя руками».
Кокоткин рекомендовал меня в студенческое научное общество, где мы как-то с Гришей Капцаном представили прекрасную, как мы были уверены, лекцию по цветоведению. Гриша жил недалеко от гостиницы «Россия», снимал комнату с небольшим двориком. Вся стенка в прихожей у него была завешана яркими пустыми консервными банками, а комната заполнена картинами, рисунками, стихами и пластинками. Одну из них он мне дал послушать - это были потрясающие песни Раби Шлама Карлебаха. Последние три месяца в институте мы с Гришей спешно, сутками делали дипломные работы, которые преподаватели оценили невысоко. Наша богемная жизнь не привела ни к чему хорошему. Сейчас Гриша в Израиле и стал известным художником и поэтом.