В сырой комнате нашего общежития, в котором вечернего света не полагалось, я часто лежал в темноте с открытыми глазами и до глубокой ночи вдумывался в то положение, которое заставило человека так низко пасть во всех отношениях. Суровое белье и жестокая солдатская шинель, служившая нам подстилкою на голом полу, раздражали непривычное тело. Накуренный дурным табаком казарменный сырой воздух делал дыхание тяжелым и давил в груди. После вечерней «гармошки», на которой, между прочим, великолепно играл в соседней комнате служащий санитарного управления, хотелось покоя и отдыха, но тяжелый храп и сопение спавших мешали сосредоточиться и остаться самому с собою.
Еще несноснее были назойливые комары, методически жужжавшие в темноте возле самого уха и отвлекавшие мысль от ее течения. Невольным движением головы или рукой приходилось отмахиваться от них, чтобы предупредить неприятный укус на лице. По комнате ползали так называемые черные тараканы, которые, по народным поверьям, приносят хозяевам в дом богатство. Кто просыпался и зажигал спичку, тот находил всегда возле себя или под шинелью такого таракана и раздавливал его обыкновенно ударом сапога, от которого просыпались все в комнате. Сознание, что, может быть, в данный момент и у меня где-нибудь под шинелью ползает это неприятное насекомое, вызывало чувство гадливости и инстинктивно заставляло укутываться в шинель и закрываться ее полами. Старый и грязный пиджак, служивший мне подушкой, несомненно привлекал насекомых, и это было мне особенно противно. Пауки были всегда возле этого места и свивали к утру паутину в углу возле самой моей головы... Эти ночные обитатели нашей казармы вместе с блохами и вшами, от которых мы никак не могли избавиться, изводили нас. Может быть ночью вся эта обстановка казалась более ужасной, чем должна была быть, но все это производило жуткое впечатление.
Тем не менее мысль работала. Как наяву, воображение перерабатывало и воспроизводило в памяти пережитое, точно это было вчера. Бой в Канделе и ползущий к нам с перебитой ногой офицер; раненая лошадь, бьющаяся в луже крови, бегущая спасаться к румынской границе толпа голодных людей, гибнущая тысячами в плавнях речки Днестра; бои на Кубани, десант, ночевка в камышах; убийство сестры милосердия Энгельгардт; стоны и дурной запах раненых... все это уже пережито. Не пережито еще только одно - большевизм в России. Ни комары, ни тараканы, ни пауки, ни вши не могли нарушить течения этой тяжелой мысли. Мы вспоминали теперь те кошмарные ночи, когда мы ждали ареста и были готовы идти в Чрезвычайку, как шли на смерть десятки тысяч русских людей только за то, что они составляли особый класс интеллигентных людей. Все ужасы утонченных пыток, в которых изощрялись русские Чрезвычайки, становились кошмаром перед глазами и вызывали холодный пот на горячем лбу.
Как в лихорадке, билась мысль, останавливаясь, как нарочно, на самых ужасных картинах большевизма. Там, где все это происходит, где люди потеряли человеческий облик и превратились во что-то ужасное, чудовищно страшное и гадкое, от чего бежали обезумевшие от страха десятки, сотни и десятки тысяч людей, там остались наши родные, близкие и дорогие нам люди, составляющие смысл всей нашей жизни. Они, быть может, погибают от холода и голода и подвергаются опасностям ужасов большевизма. Все это давило в душе страшной тяжестью и вызывало холодный пот. Мы были не в состоянии отогнать эти назойливые мысли, которые давили, как кошмар, от которого обыкновенно люди просыпаются в ужасе и им становится страшно в темной комнате.
Но это был не кошмар, а действительность. Это был кошмар, от которого не просыпаются. Все спят. Только доктор Любарский иногда зажигает свечку и, садясь, начинает крутить папироску. Мы закуриваем. Доктору не спится. Он оставил в Чернигове свою 13-летнюю дочь и не может забыть своего расстрелянного большевиками сына. С опущенной головой часами сидит старик на полу и не спит. Ночь тянется бесконечно долго. Комары, как назойливые мысли, жужжат возле самого уха и неотвязчиво проникают во все щели неприкрытого тела, впиваясь в него своим ядовитым жалом, как впивались в душу эти ужасные мысли, от которых не было сил избавиться. Личная жизнь отошла на второй план, поскольку, конечно, она не давала себя чувствовать невыносимыми неудобствами жизни. Гораздо сильнее чувствовалось все то, что осталось где-то вдали, как невозвратное прошлое, погубленное бессмысленно-глупо, бесцельно, дико и гадко. Мы устали. Устали не физически, а от сознания своего бессилия и всей окружающей обстановки.