Счастье, что рядом с ним была чудесная Зиночка, Зинка-корзинка, уютная, кругленькая, миловидная, уравновешенная, аккуратная и надежная. Написав в молодости знаменитую песню о гибели Чапаева («До красных отрядов, река, добеги, скажи, что любимый Чапаев погиб. Пусть конница мчится, пусть пули свистят! Пусть красные белым за все отомстят! Урал, Урал-река, бурлива и широка»), она отошла от боевой политической тематики и обрела себя в качестве поэта для самых маленьких. И в этом жанре очень преуспела. Детские книжки ее издавались огромными тиражами, стихи включались во все детские сборники и даже в школьные хрестоматии. И по справедливости: Зиночкины стихи были просты, познавательны, понятны и интересны малышам («Это – куры, это – утки. Черный Шарик спит у будки. Мы его не позовем, убежим гулять вдвоем» - а что, разве плохо?) К тому же, отвечали всем требованиям нашей педагогики и идеологии. Они были крепким материальным фундаментом семейной жизни в те годы, когда Ароша ничего не зарабатывал. Собственно, дача строилась на гонорары от неприхотливых Зиночкиных «Я рубашку сшила Мишке, я сошью ему штанишки». Но достраивалась дача уже на гонорары от Арошиных книжек, чем он очень гордился.
«Неблагонадежное» замужество в годы борьбы с буржуазным национализмом и космополитизмом Зиночке почему-то не повредило, а Ароше, может быть, в какой-то мере послужило охранной грамотой. У самой-то у нее социальное происхождение было безупречное: из Ивановских ткачей, и сама бывшая ткачиха, рабфаковка и комсомолка. В ней, при всей ее интеллигентности, оставалось что-то симпатично простонародное. Ничего кичливого, ничего барского. Их Настя, в отличие от нашей Нюры, была не столько домработницей, сколько членом семьи, доверенным лицом, помощницей. Зиночку и Арошу она обожала, с Илюшкой вечно воевала, но, пожалуй, Настя была единственная, с кем он иногда считался.
Зиночка замечательно пекла пироги и часто приносила их к нашим застольям. С мамой они очень подружились. Любили сидеть вдвоем на крылечке и шушукаться.
Нередко Ароша и Зиночка приводили к нам «на орехи» гостивших летом у них во времянке литературоведа Сергея Александровича Макашина и его жену, Таисью Михайловну, Зиночкину подругу юности. Иногда с ними приходила их дочка Таня, тоже студентка филфака, на курс младше меня, мальчишеского вида, беленькая и независимая. Года два спустя мы с ней оказались вместе в фольклорной экспедиции в Карелии, и подружились.
Сергей Александрович, моложавый, очень красивый блондин, был автором книг о жизни и творчестве Салтыкова-Щедрина, Некрасова, Белинского. Девятнадцатый век он знал, казалось, так, словно там родился и жил постоянно, хотя и двадцатый познал на своей шкуре – воевал в Великую отечественную, был ранен, побывал в окружении, пробивался через немецкий тыл, видел стоящие на запасных путях немецкие эшелоны с желтыми крестами, обозначающими ядовитые газы. О чем бы он не рассказывал за нашим столом – о войне или о жизненных перипетиях Михаила Евграфовича, Николая Алексеевича или Виссариона Григорьевича – это всегда было так интересно, что утихал даже треск ореховой скорлупы.
В такие вечера на лице Ароши Эрлиха было написано: как хорошо! Дружеское застолье, интеллигентная атмосфера, друг, которого он привел и «угощает» им присутствующих. Только что напечатана положительная рецензия на вышедшую книгу, и одобрена новая рукопись. Ароша стеснительно протягивал левую руку за конфетой, кусочком пирога, чашкой чая… И правда, хорошо.
В конце зимы шестьдесят третьего года позвонила рыдающая Настя. Из ее несвязного рассказа узнали: сидели за столом на московской квартире, обедали, вдруг Арон Исаевич встал как-то неловко, опрокинул стул и повалился на пол. Приехавший врач «скорой помощи» констатировал смерть. Инфаркт.
Проститься к Донскому крематорию приехало много народу. Стояли у похоронного автобуса, притоптывая и сморкаясь – день был холодный, промозглый. Ждать пришлось долго. Из открытых ворот крематория медленно, одна за другой, выходили скорбные процессии, а им навстречу вступали под своды новые. За автобусом, в котором стоял гроб с телом Ароши, уже выстроилось несколько таких же автобусов и толпились люди с такими же скорбными лицами, и так же притоптывали и сморкались. Это было как перрон вокзала, только те, кого сегодня провожали, уезжали навсегда.
Зиночка держалась спокойно, а Настя плакала, не переставая, тихонько, с подвывом.
Шоферы похоронных автобусов, деликатно понижая голос, буднично переговаривались:
- Она фаршу полкило купила. Я говорю: если покупать фарш – то сразу килограмма два. На всю ораву полкило – никто ж и не почувствует.
Подошла служительница в синем халате, сказала так же буднично:
- Давайте, несите.
Гроб внесли под своды крематория и сняли крышку. Кто-то тихо воскликнул:
- Смотрите: лицо Данте!
Правда: благородное аскетическое лицо, нос с горбинкой… А главное: с лица Ароши сошло, наконец, въевшееся выражение затаенной боязни удара из-за угла, оно разгладилось и приобрело выражение наконец-то обретенного душевного покоя.
Дачу Зиночка года через два продала писательнице Ирине Радунской.