Три года продолжались понедельники, не прекращаясь даже летом. Кончался 80-й год. В «Слове» начался раскол между сторонниками научного направления, возглавляемого умным и образованным Коропчевским, с компаниею (кн. Урусов, я, Зибер), и между чистыми народниками, отрицавшими экономику и возлагавшими все упования только на политику; вождем их объявил себя бездарный и малограмотный Жемчужников, а свиту его составляли Ленский-Онгирский, выученик Ткачева[1] и Соколова[2], Жакляр-Жика (по недоразумению), парижский коммунар и эмигрант, жена которого имела бани на Васильевском Острове[3], Бух и Венгеров. Прочая публика — беллетристы, хроникеры, поэты — представляли собою промежуточный слой, более склонный, однако, к крылу Коропчевского.
В одну из пятниц мы окончательно разошлись с Жемчужниковым и объявили, что уходим из журнала.
В очередной понедельник мы с Марией Николаевной, по обыкновению, ждали человек двадцать обычных посетителей, и заготовлена была небогатая трапеза. Мария Николаевна хотела даже щегольнуть пирогом, над которым трудилась с вечера. И, за исключением Самойлова, Осиповича и Коропчевского (Зибер был болен, а Урусов в суде), никто не пришел, ни одна душа, точно сговорились! Немедленно отшатнулись, когда увидели, что мы в журнале уже не имеем влияния. Мы только посмеялись.
— В следующий понедельник зато будет толчея у вас, — сказал Коропчевский.
— Вы думаете?
— С завтрашнего дня начнут появляться объявления о нашем новом толстом журнале, издаваемом таким богачом, как Базилевский… владелец Каспийского моря… а редакторами будут Антонович и Ясинский, да я. Советую вам, Вера Петровна (Мария Николаевна все не получала паспорта от отца), — советую взять в кухмистерской особый свадебный зал для гостей!
— Незваных! — отрезала Мария Николаевна.
В самом деле, появились публикации в «Новом Времени» и в «Голосе», и в понедельник поминутно — стук да стук в дверь…
Больше чем двадцати гостям отказала Мария Николаевна, неизменно стоя в дверях.
— Вы, стоическая! — сострил Осипович, следя за нею из-за чайного стола.
— У нас приемов больше нет! — объявляла она. — Приемов нет! Не принимаем!
Дамы сильнее чувствуют обиды и жесточе нашего брата. Я бы не выдержал. В особенности пожалел я толстого Венгерова, напрасно взбиравшегося по крутой лестнице в пятый этаж; чуть было не крикнул ему: «Назад»! Но на прекрасном лице Марии Николаевны играло выражение неумолимости и торжества.
Однако я забежал вперед.
Урусов, Александр Иванович, появился еще в 1878 г. в «Слове», чтобы высказать, по его словам, свое восхищение журналом и, как подписчик, пожелать ему дальнейшего процветания. Тут кстати он отметил работу и научного хроникера, передавшего теорию Томпсона о движении и вихреобразном строении молекул с «мастерством поэта». Мне было лестно мнение знаменитого адвоката, прославившего себя защитою нигилистов и за это в свое время сосланного в Ригу, где он женился на простенькой немке, и только недавно вернувшегося в Петербург. Завязалось знакомство, и, узнавши, что я люблю Флобера, писателя в России еще неизвестного и затмеваемого Эмилем Золя, он пригласил меня и Коропчевского к себе на вечер.
Он жил на Сергиевской в бельэтаже. Квартира его была музеем. Посредине приемной красовался бронзовый бюст Вольтера, работы Пигаля. Картины венецианских мастеров висели на стенах вместе с французскими и русскими. Вечер весь был посвящен Флоберу. Читал Урусов мастерски, и мелодика французского языка ласкала слух: слово становилось краской, фраза — картиной, что достигалось еще неподражаемой простотой стиля Флобера. Своим чтением Урусов усиливал интерес к великому писателю и доставлял огромное наслаждение. Кроме нас, приглашены были Андреевский, Плещеев, Кавос. Плещеев, известный поэт, с добродушным лицом человека сороковых годов, слегка посмеивался над «флоберизмом» и советовал заняться изучением Глеба Успенского, но слушал внимательно и «одобрял». Кавос никогда ничего не писал, в совершенстве знал французскую литературу и служил секретарем в петербургской губернской земской управе — гурман стиля, рифмы, образной речи, эстет и либерал. Ему было уже под пятьдесят, он был уже «седой наружности», но весело и бодро смотрел на мир, хотя и страдал несносной болезнью — экземой лица. Урусов приглашал на свои вечера всегда не более пяти человек, и к концу мы переходили в столовую, где чудесно угощала нас его жена, а он развлекал чтением уж не гениального Флобера, а писателей «ниже всякой критики»; его «библиотека идиотов», которую он накоплял, бродя по лавкам букинистов и следя за витринами книжных магазинов, была неиссякаема. Капитан Лебядкин из «Бесов» Достоевского[4], пожалуй, не всегда мог бы превзойти поэтов из коллекции Урусова. Есть у людей потребность и восхищаться прекрасным, и смеяться над уродливым. И не к соседней ли с нею загадочной стороне человеческой души относится необыкновенно растяжимая скала нашей способности подниматься на высоты благороднейшего восторга в мире нравственных переживаний и вдруг опускаться до крайних глубин низших чувствований?.
Вечера у Кавоса, в доме католической церкви на Невском, носили еще более замкнутый «эстетный» характер; приглашались только Плещеев, Урусов, Коропчевский и я. Кавос выискивал какое-нибудь неизвестное стихотворение Теофиля Готье, поэму Леконта-де-Лилля, какого-нибудь автора XVII или даже XVI века, и чтение редкого шедевра сопровождалось еще смакованием столь же, если не более, редкого вина или ликера. Начинались такие вечера у Кавоса в 12 часов ночи и кончались зато не позднее двух часов. О политике ни слова. Два часа тончайших художественных наслаждений. Но как-то я два раза кряду не пришел и уж больше не получал приглашений от Кавоса.
Вечера у других писателей представляли собою обыкновенные товарищеские сборища с ярким оттенком обывательщины.