19 октября
Злиться я не имею права, потому что слышал кое-что от Клюева, потому что обеспечен деньгами и могу не льстить и потому, что сам нисколько не лучше тех, о ком пишу.
И, однако, читая чиновную и антикрамольную книгу Татищева об Александре II, смотря на погоду из окна, вспоминая «аполлоновские» впечатления (суббота) и вчерашнюю маршировку лицеистов в Петропавловский собор — все это вместе, — думаю:
Кроме «бюрократии», «как таковой», есть «бюрократия общественная». Вот, например, — вчерашнее открытие «Французского института»: присутствуют Аничков, Иван-Странник, Философов, Милюков, М. Ковалевский, Кассо. Телеграмма Коковцова. Все — одна бурда. М. Ковалевский, катающийся по кабакам с дядюшкой моим, директором Горного департамента. Евг. Аничков — «представитель от искусства», никогда не воспринявший ни одного художественного образа, слабый, пьяный, гусар по природе, нашпигованный озлобленной, стареющей и больной Анной Митрофановной, она же — Иван-Странник. Философов, которого тошнит от презрения: он открывает институт, он сочувствует ученику гимназии, застрелившемуся от несправедливости учителя, он ходит по деревне в гетрах и с Пулькой на аркане, он делает выговоры Волконскому, который по крайней мере хоть что-нибудь любит искренно. Милюков, который только что лез вперед со свечкой на панихиде по Столыпине (в день открытия Думы). Кому и чему здесь верить? Разве «прекрасному французскому языку» Кассо? Все — круговая порука, одна путаница, в которой сам черт ногу сломит. И потому — у кого смеет повернуться язык, чтобы сказать хулу на Гесю или подобную ей несчастную жидовку, которая, сидя в грязной комнате на чердаке, смотря на погоду из окна… идет на набережную Екатерининского канала бросать бомбу в блестящего, отчаявшегося, изнуренного царствованием, большого и страстного человека?
На островах — сумерки, розовый дым облаков, слякоть, и в глине зеленые листья смешались с глиной. Ветер омывает щеки. На Большом проспекте бредет Столпнер, — поговорили о будущих религиозно-философских собраниях, об «Александре» Мережковского.
Вечером, вместо того чтобы идти «делать карьеру» у Дризена (первая среда), я пошел к Ивановым. Имянины Клипы, гостей человек тридцать.
Вера очень милая, она влюблена. Говорил с Люшей. Отец — важный, купеческий голос, педагогическая тяжесть, не знаю — добрый ли. Мать не разобрал, но со стороны той группы, где она сидела, в «молодую компанию» смотрели злые глаза. Женя прекрасен, без ума, ест и пьет и из пушки стреляет, милый.
Александр Павлович, усталый, жалуется слегка на Вяч. Иванова.
Петр Павлович с молодой женой, которая не то стесняется, не то гордится, а скорее — то и другое вместе.
С Марией Павловной перекидывался изредка взглядами. Прощался вечером у двери, она изнемогала от усталости. «Думаю о смерти, и кажется, что не шуточная болезнь». Лица нет — бледное, на нем — огромные ее глаза. Я сказал какое-то пошлое общее место (в ответ на «смерть») и хотел прибавить, что глаза молодые. Вдруг — смотрю, в глазах какое-то сверхъестественное мучение, и они покрываются туманом. Скоро она отошла от двери, чтобы не надуло.
Мария Петровна смотрит из-под своих седых волос спокойными, внимательными и строгими очками. В Клипе сквозит старуха, когда она озабочена по хозяйству, — бедная.
Душно, жарко, много боли и вражды вокруг, — а очарование их всех бесконечно.
Да, Женя может быть хорошим семьянином, ему, по моему слабому и неотчетливому и отвлеченному разумению, можно жениться. Он из семейной жизни может создать прекрасное. В этой нежной и чистой девушке есть и цвет и плод.