11 июля
Ночь в поезде царицынской ж. дор. Встречные: Ив. Мих. Аккерман, служащий военного ведомства из николаевских кантонистов и Фед. Мих. Слепушкин. Типичный русский обыватель, получивший политическое воспитание на "Нов. Времени". Характерно: возмущается приемами нашей политической полиции, брал на поруки арестованных, сочувствует гонимым раскольникам. Но только заговорит о поляках или евреях -- слышишь совсем некультурного человека.
В 5 ч. утра -- в Царицыне. В 6 ч.-- на пароход "Ратьков Рожнов".
Опять Волга и опять разговоры с лоцманами.
Опять Волга! Еду кверху от Царицына. На правом берегу повыше Камышина -- к воде выбежал причудливый бугор с плоской будто срезанной вершиной. Что это за бугор? -- спрашиваю у молодого помощника. Тот спрашивает у молодого-же матроса. Не знает.-- Погодите, пожалуйте за мной.-- Помощник капитана ведет меня на нос парохода, где сидят на связках канатов два лоцмана. Они согнали к Астрахани шхуну и теперь опять едут в Нижний.
-- Что за бугор?
-- Ураков бугор это. Урак разбойник стоял. Жительство имел. От него и деревня пошла, Ураковка, тут вот пониже.
Один из лоцманов, худощавый, с тонкими чертами и длинной узкой бородой, поседевшей полосами. Другой -- толстый, с круглой физиономией и подслепыми глазами,-- от дождей и ветров.
Охотно начинают рассказывать:
-- Урак большой атаман был. Стенька у него в кашоварах жил. Вот раз говорит Урак: гляди-ко, судно бежит. Иди раззори! -- А он, Стенька, пошел, да не раззорил.-- Почему такое,-- Урак спрашивает, ты это судно не раззорил. Много-ли взял выкупу? -- Ничего, говорит, не взял, даром отпустил. Урак промолчал. Другой раз опять суденышко. -- Ступай раззори. А Стенька говорит: не трог, не надо. Что его, бедного судна, раззорять. Нам богатые набегут. Урак, значит, рассердился. Ты говорит, мою волю не сполняешь, я, говорит, тебя застрелю. Сейчас ружье навел, как грохнет пулей. Пулина-те в кулак. А Стенька эту пулю сгреб в кулак на лету, и говорит: тебе атаман пуля может пригодиться. А мне не надобна. Я тебя холостым улучу. Всыпал пороху, пыж забил, навел на Урака, выпалил и уложил на месте. Сам атаманом стал.
-- Какой-же он силой действовал,-- спрашиваю я.-- Колдун, что-ли был, с нечистым знался?
-- Зачем? Молитвой.
-- Вот мне отец сказывал,-- вмешивается худощавый.-- Бурлачили они, в те поры лямкой еще суда водили. Ну, хорошо. Пристал к ихней артели старичек один. Водки не пьет, матерщинным словом никогда не обмолвится, значит, вот какой чистый старик. Плыли они в лоточке, значит книзу. Заспорились, ругаться стали. Сейчас этот старичок котомочку на плечи вздел и в воду.-- Что ты, это, старичок? -- Прощайте, говорит, мне с вами нехорошо, дело не подходяшше. Они глядят, а он по воде да по воде,-- уже на тот берег вышел, пошел себе полем, лугами... Вот она чистота!
-- Так то, видишь сам,-- старик богобоязненный, а то Стенька; разве у него чистота?
-- А как-же? Ему тоже нельзя матерним словом. Опять женск пол. Ежели ему на работу итти, заговор делать -- уж тут например нельзя с женским полом... Как он с женским полом посакупился,-- заговор не действует...
-- Да, это верно. Вот тоже разбойник был: Каржев, что-ли; из-под Доскина он, на Оке село есть. Ничем не могли взять. Тряхнет руками-ногами,-- кандалы долой. Ну, имел полюбовницу и признался ей: водой, говорит, очищаюсь, а связать меня можно только мочальной веревкой. Вот она это и пересказала. Потом он к ней пришел, спал у ней. Наутро: дай, говорит, бога ради напиться воды. А она воду убрала. Молока, говорит, не желашь-ли. Квас тоже есть. А квас, видиш не действует... Он тосковать. Дай воды, дай воды. Нету. А тут десятские, сотские, скрутили мочальной веревкой рученьки-ноженьки. Кончено. Так и расстреляли. Не мог очиститься.
-- Есть, есть такие люди. И по нашему времени не без того. Вот, при мне, почитай, и было. Иван Елизарыча знаешь,-- спрашивает он у другого.-- Ну, с ним и было. В Казани от волжской пристани сплавляли баржонку. Зачалили чалкой за чужую баржу,-- травятся потихоньку. Как тут матросы в лоточке плывут:-- Что вы делаете, тут якорь у нас. Слово за слово, знаешь сам наши обычаи, пошли ругаться, стон стоит. Иван Елизарыч в сердце взошел, ткнул багром, проткнул у лоточки дно. Так что вы себе думаете: сказал один матрос слово,-- баржа-то и пойди кверху. Знаете в Казани вода от Услону как прет, а баржа все кверху, да кверху. Все испужались вот как...
-- И тоже чистота?
-- А как-же... Без чистоты, тут его всякий может потребить. Потому молитва, заговор значит, не действует...
-- А сами вы ничего такого своими глазами не видали?
-- Нет, ничего...
-- Мой отец видал и сам. Шли ночью,-- зги не видать, осенью темно. Вдруг летит над рекой огненное, искрами сыпет. Отец-то испугался, а лоцман с ним ездил, старый человек,-- и говорит:-- Стой, куда летишь? -- Она и стала. Отец глядит -- стоит на кожухе в женском облике, белая.
-- Зачем, говорит, можешь ты меня остановить? Какую имеешь в себе смелость? -- Скажи, говорит, к кому летишь?-- Я, говорит, вот к кому летаю кажинную ночь.-- Не моги, больше летать, я тебе не приказываю. Ну, она снялась, да назад, была в облике женщины, а то стала опять огонь, в роде осетра, -- голова огромадная, сзади хвост болтается. Полетела. Отец говорит: как ты мог ее остановить? -- Это, говорит, очень просто. Теперь не станет к тому человеку больше летать...
Ветер тихий, немного сырой, прохладный. Снизу, смешиваясь с шумом волны, несутся звуки протяжной песни,-- мужской голос, глубокий, грудной баритон и женское сопрано, немного визгливое но не лишенное приятности,-- может быть заимствуемой у этой задумчивой ночи, у едва видных спящих берегов, у плеска невидимой волны. Мотив духовных кантов. Я спускаюсь книзу и прислушиваюсь. Поющих окружили матросы и публика 1-го кл. Песня духовная, отзывающаяся сектантским настроением:
Ой горе мне горе,
Горе мне великое.
Во иной я край иду,
Там не знаю что найду.
Ой горе мне горе,
Горе мне великое.
Возмечтанием своим
Крепко бога раздражим.
Ой горе.....
Я не чтил отца и мать,
Всех старался раздражать.
Мимо царства прохожу
Воздыхаю и гляжу.