Ворота бесшумно закрылись. Мы — Ира, я и наша переводчица, пройдя сквозь века́, оказались в древней средневековой Японии. Не в ремейке японского Диснейленда, не в театре Кабуки или Но, а в чудом уцелевшем сколе хэйанской эпохи, с таким искусством отраженной в поэзии, лирической прозе, живописи; рафинированным ощущением и культом красоты. Мое эстетическое чувство ликовало. Я листал живые страницы архаического времени, исполненного достоинства, безыскусной чистоты и тишины пространства, атмосфера и воздух которого, дом, люди в нем, весь пейзаж вокруг жили так естественно, что я испытал головокружение от магической ирреальности происходящего. Это был сон, навеянный «Записками у изголовья» Сэй-Сёнагон, ставшей книгой и у моего изголовья.
Очевидно, неуверенный в том, что мы сможем оценить привилегию этого подарка, мой Окада-сан донес до нас через переводчицу, что приехавшая с визитом в Японию мадам Тэтчер, желая посетить этот Дом, не смогла этого сделать, потому что он уже был зарезервирован Окада-сан за восемь месяцев до моего вернисажа. Я улыбнулся, вспомнив, как какой-то еврей, чуть ли не сам Бабель, съел завтрак маршала Буденного.
* * *
Мы долго блуждали по улицам столичного лабиринта и как всегда молча. Я не знал, куда и зачем мы едем. Наконец такси остановилось у широкого подъезда билдинга из стекла и бетона. Вышли. Швейцар в белых перчатках, согнувшись в поклоне, открыл дверь. На лифте поднялись на какой-то этаж и оказались на просторной, хорошо освещенной круговой галерее. На стенах в музейных рамах висели картины. Это были пейзажи Монмартра, парижские крыши. Живопись говорила ясно о времени Утрилло и Фужита. Мой Окада остановился, внезапно став как-то еще шире, указал на картины и отчетливо произнес по-французски «C’est mon père». Вот тогда я понял, почему галерея Art-Point, третья галерея Окада, ангажирована исключительно для французских художников. В память об отце, много лет жившем и работавшем в Париже в начале ХХ века.
Эти и другие видения высветились в моем сознании ярким светом.