…Гражданская панихида в школе. Народу набилось тьма-тьмущая: и в комнатах небольшого дома, и в коридоре, и на улице. Сад и двор — все забито приехавшими учениками.
На панихиде не помню никого, кроме мамы, мельком, правда, помню Володю: очень большой, что-то говорил, начал словами: «Дорогой отец…» Рукава пиджака были коротки, кисти рук непомерно большие, голова опущена низко, на виске билась жилка. Что говорил — не помню. Плакала.
Маму помню ясно.
Я стояла за дверью. Дверь открывалась в мою сторону, и я получилась в своем углу совсем одна, от всех отгороженная, в угол спрятавшаяся, но все видевшая в дверную щель.
Пианино стояло прямо против меня. За него села Лидия Семеновна Дружинина (замечательная учительница музыки 23-ей лесной школы), а мама встала рядом. Решимость написана была на ее лице. Мне хотелось отдать ей все свои силы: я поняла, что исполняя волю отца, мама будет петь две его любимые вещи.
Прозвучала первая фраза музыки Бородина, и мама запела:
Для берегов отчизны дальней
Ты покидала край родной.
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал пред тобой.
Голос ее был неровен, спотыкался, но не дрожал. Еще немного, и она уже овладела и подчинила его себе. И произошло чудо. Вдруг стерлись для меня все пушкинские слова этого романса и зазвучали другие: слез не лить — командовало ее пение — быть сильным, мужественным, помнить об отце всю жизнь, жить так же, как он: честно, смело, не кривя душой, отдавая все силы людям.
Мама смотрела куда-то поверх голов. Ее сухое лицо было красиво в своей окаменелости. Голос звучал широко.
После Бородина была долгая, очень долгая пауза. В наступившей тишине ясно были слышны чьи-то всхлипывания. Закрыв лицо платком, плакала и Лидия Семеновна Дружинина.
Я в своей щели так боялась, что мама не выдержит испытания, назначенного ей отцом, но она выдержала (сильная была) и запела снова из «Града Китежа»:
С полуночи поднялася родная весь.
Молилися, крестилися, на смертный бой готовились…
И опять переместились слова и зазвучали иначе: раздавайте себя, расточайте себя, изживайте себя, не жалейте себя и умирайте достойно — пела наша 48-летняя овдовевшая мама, обязывая всех нас вести себя так, как она находила нужным. Брать этот барьер горя так, как брала его она.
«Вот какая она!» — думала я, нет, не думала, а чувствовала, и вышла из своего угла, не проронив ни слезинки.
Кто-то плакал, только не мы.
Еще помню длинную дорогу на Алексеевское сельское кладбище, где отец просил похоронить себя (нравилась ему там церковь XVII века).
Дорога шла через луг, катафалк ехал пустой. Весь длинный путь гроб несли на руках ученики отца. Помню, как бесконечной змеей вилась процессия среди светлой, зеленой травы. Светило солнце. По бокам дороги робко зацветали первые весенние цветы. Пели жаворонки…
Я часто ходила с отцом гулять по этой дороге, но до села Алексеевского мы не доходили: он уставал. Любовались старой церковью издали…