Остается упомянуть еще о великовозрастном реалисте-усаче Сергееве, юноше весьма музыкальном; мы привлекли его в качестве пианиста-импровизатора. Он не принадлежал к нашему кружку, но программа вечера требовала музыки, — разве без музыки и мелодекламации создашь подобающее «настроение»?
Наш гимназический заговор заключался в том, чтобы «разыграть» новоявленного поэта-декадента (никто из нас не знал его лично) в обстановке сугубо таинственной. Намечалось: сначала чтение в моей комнате сочиненных ad hoc стихов, прикровенных пародий, затем импровизация, конечно, выученная наизусть заранее, в стиле пифийного наития под звуки заглушенного пианино, наконец — холодный ужин с речами и с докладом о грядущем символизме.
Символизм… В эти годы только пробивались его российские побеги и каррикатурность некоторых из них была притчей во языцех. Не один Буренин потешался над однострочным стихотворением юноши Брюсова:
О, закрой свои бледные ноги…
Владимир Соловьев (не он ли, однако, родоначальник русского символизма?) увлекался своими пародиями на декадентов:
На небесах горят паникадила, А долу — тьма.
Ходила ты к нему иль не ходила? Скажи сама.
Нас, «гуревичей», особенно рассмешила и даже возмутила Добролюбовская книжица с претенциозно-спинозовским заголовком. До того Валерий Брюсов поместил стихи Добролюбова в тонком сборничке — «Русские символисты»… С мальчишеским задором решили мы проучить гениальничавшего автора «Natura naturaus». Какое непочтение к амстердамскому гению! Целое лето перед тем, в Медведкове, я пыхтел над «Этикой» Спинозы в русском переводе и проникся пиэтетом к великому еврею, а тут — какие-то мудрствования-выкрутасы недоросля, решившего, что он «всё постиг»! В городе к тому же ходили слухи о «уайльдизме» автора, о его франтовстве (гардения в петлице, яркие галстуки, черные лайковые перчатки) и о нравственной распущенности той клики декадентов, к какой он принадлежал…
Решено было заманить самозванного «Спинозу» в ловушку, — если попадется, литературный Петербург подымет его на смех… Ну, а если вышучивание не удастся? Что делать, на то и молодость, чтобы не бояться риска. Да и затея сама по себе соблазняла: целое театральное представление с распределением ролей, тщательной режиссурой, репетициями.
Главным режиссером оказался, само собой Паша Гайдебуров. Он отнесся к делу с присущей ему точностью. Рабочий кабинет мой (служивший мне и спальней) обратился в некую камеру-обскуру: стены, шкафы, полки с книгами были затянуты черной оберточной бумагой; в углу притаилось, невидимое за ширмами, пианино. Сочинены были к случаю стихи самые замысловатые, но без лишней утрировки. Читать решили перед специально сооруженным налоем с прикрепленной к нему толстой восковой свечкой, — лампы, тогда еще керосиновые, должны быть погашены. На налой «для настроения» решили положить череп, а чтобы сделать убедительнее стихотворную импровизацию, которой заканчивалась программа, достали что-то вроде треножника, — для вдохновительного дыма была припасена пачка «монашек».
Кузьмину мы поручили миссию дипломатическую: пригласить виновника торжества на его «чествование» и пригласить так, чтобы заранее настроить на лад возвышенный. В конце концов мы сами во время репетиций нашего «действа» увлеклись этим «театром», подчас забывая, что вся инсценировка не более, как мистификация: черная комната, мерцающая свеча на налое, череп, проникновенный бас Николая Михайловского и минорные аккорды Сергеева за ширмами — всё это как ни как действовало на воображение. Театр — всегда театр. И надо признать: исполнители оказались на высоте.
Добролюбов тотчас отозвался любезным письмом, но в стиле необычайном, с оборотами речи весьма своеобразными: почти перед каждым существительным стояло почему-то прилагательное «человеческий». Поражал и почерк — какой-то жирно-графический. Но смысл был ясен: благодарит, придет. Тот же Кузьмин взялся за ним заехать на дом, для верности.
Итак, занавес поднят. Действующие лица в сборе. Добролюбова я встретил как хозяин вечера, но ни с кем сразу не познакомил. Кузьмин усадил его рядом с собой на тахту.