Леонид Леонов врезался в советскую литературу сразу и навсегда. Неожиданно и властно. Станиславский как-то сказал о нем:
— У Леонова есть что-то эдакое... леоновское.
Сила самобытности характера. Такие не входят робко и постепенно.
Чем-то Леонов похож на Маяковского. Умением бороться «во что бы то ни стало» за свои принципы в литературе? Внешним холодком при постоянном внутреннем горении? Категорическим неприятием работы ради успеха, чтобы раствориться во вкусах и «вкусиках»? Может быть...
Помню, как в первые годы после Октября в клубе литераторов и разношерстных эстетствующих с забавным названием «Стойло Пегаса» выступление Маяковского далеко не у всех посетителей нашло признание. А затем с гитарой в руке появился красавец поэт Кусиков и пропел свое: «Обидно, досадно до слез, до мучения, что в жизни так поздно мы встретились с тобой...»
И вдруг овация, восторги.
Маяковский отошел в сторону, тут же написал несколько строчек и под гром аплодисментов прочел их:
На свете есть разные вкусы, вкусища, вкусики,
Одним нравится Маяковский, а другим — Кусиков.
Опасность разменять на «вкусики» тот слиток творческого дара, который писатель ощущает в своей груди, всегда велика. Нужна большая воля, чтобы оградить свое «я» от случайных воздействий.
Леонов в молодости был очень красив, пленительно кареглаз, с каштановыми волосами — много их и было и осталось, — волосами, находившими на его голове какие-то удивительные ритмы. Он и сейчас еще по-юношески строен.
Как-то недавно в Переделкине поэт Александр Жаров развел руками:
— Был красивее всех нас — факт, а никаких историй романтических с его именем никогда не связывали.
Да, щедро полученные от природы дары свои Леонов не разменял в «роковых страстях». Его красота осталась в слитке единой большой любви к Тане Сабашниковой. С ней он встретился восемнадцатилетним. Таня была голубоглазая, а светлые волосы ее были так длинны и курчавы, что однажды запутались в дуге у лошади, и извозчик долго ворчал, освобождая девушку из «внезапного» плена. Сейчас Леонову восемьдесят, Татьяне Михайловне — тоже немало. Проверив временем свою любовь, они и теперь неразлучны.
А по-молодому ершистым Леонов так и остался. На прямой пробор ни волосы его, ни характер не пригладились.
Помню свою первую с ним встречу. Ресторан «Метрополь», роскошный банкет по поводу приезда в Москву знаменитого французского писателя. Знатный гость. Звенящие бокалы, роскошь сервировки! За столом я случайно оказалась против Леонова. Каких только вин и закусок не было перед нами на сияющем хрусталем и яствами столе!
Французский писатель в сопровождении молодой бесцветной переводчицы взошел на маленькую эстраду посередине зала. Мы перестали есть, зааплодировали, замерли. К сожалению, после первых же фраз стало ясно, что оратор говорит избитые трюизмы. Это резануло еще и потому, что «подавал» он свои штампы как откровение, сопровождая жеваные-пережеваные слова изящными жестами слишком длинных рук (хочется сказать «дланей»), неоправданно широким взмахом очень волосатой головы, преувеличенной экзальтацией выкриков: «Изумительно!», «Восхитительно!», «Неповторимо!», «На всю жизнь!» Восклицал он по-французски, а затем переводчица повторяла слова восторга по-русски бесстрастно-холодным голосом. Эти контрасты, да и сама речь были неубедительны. Но, разумеется, гостеприимство наше, вежливость, теплота и радушие приема — превыше всего. Мы горячо аплодировали, а затем с двойным аппетитом принимались за закуски.
Не аплодировал только Леонов.
— Я не обязан слушать слова, которым не верю, — сказал он негромко нам, своим соседям. — Пусть жена принесла сегодня с базара скучную еду, а здесь меня даром кормят черной икрой — все равно не обязан. Прийти к людям искусства и не найти что им сказать, кроме из-битых, изношенных слов заезженного трафарета... Это пошлость, она едой не искупается. Он же писатель, а ничего творческого, личного, своего не нашел, чтобы с нами поделиться.
Леонов быстро замолк, но и есть перестал.