В изоляторе каждый день давали только фунт хлеба, а остальная кормежка была через день — три раза ложек по тридцать водянистого крупяного супа, один раз ложек восемь каши и кусочек селедки с мизинец вечером. Ни мяса, ни жиров, ни сахара, ни чая. Я начал оставлять в день кормежки свой вечерний пустой суп на завтрашнее совсем пустое утро. Но вернувшись вечером в камеру с опорожненной парашей, через день или два после смерти синицы, я не увидел кружки с драгоценным супом.
— Вы обязаны принимать пищу в положенное время. Во-вторых, пищу нельзя держать долго. Врач сказала, три часа, не больше, — проговорил надзиратель.
Они заботились о моем здоровье.
— Фашисты, — сказал я, как мне показалось, спокойно. — Фашисты, верните чужой суп.
— Как скоро, так сейчас, — ответил сержант, тот самый, что стоял тогда рядом с Монголом, избивавшим меня. — А за фашистов ответите.
Он закрыл камеру, отпустил нары и ушел.
Я кричал. Колотил кулаками и парашей в железную дверь. Разбил лампочку в сорок свечей. Снова кричал… Наконец, упал на нары. Была непривычная приятная темнота. Ни одного звука не раздавалось в бараке: молодежь добилась каких-то уступок, и изоляторы временно пустовали. Тоска, наконец, вцепилась в меня. Как мог я так сорваться? Они добились, чего хотели, и я сам помог им! Меня мучил стыд.