На третий день обвинитель и я, оба, должны были представить суду те документы дела, которые поддерживали наши противоположные версии. Но как это было сделать, если документы скрывались в пятидесяти девяти томах там на столе, и обеим сторонам было запрещено даже произносить их названия? Емельянов просто указал номера томов и страниц. Я дал фактически тот же самый список, но зачитал названия документов. После этого прокурор произнес свою обвинительную речь (записано Ириной):
— Товарищи! Шестьдесят лет назад совершился величайший в мире переворот. Под руководством коммунистической партии рабочие и крестьяне захватили власть в свои руки… В настоящее время советские люди приступили к строительству коммунизма… Чтобы опорочить наш строй, изобретаются домыслы о «различных вариантах социализма», например о «демократическом социализме».. Империалисты лучше всех осведомлены, как хорошо на самом деле живут советские люди, и это вызывает их ненависть[1].
Когда Емельянов вытянул последнюю ноту своей историко-истерической арии, я сделал заявление об отказе от защитника, чтобы получить право самому произнести защитительную речь. И если до этого момента «публика» была более-менее спокойна, то далее сценарий требовал какофонии. С начала и до конца моей речи — приблизительно два часа — они орали: «Расскажи лучше о своем преступлении!» — «Вы и здесь ведете свою пропаганду!» — и еще черт знает что — мне трудно было разобрать. Они замолкали только тогда, когда мою защитительную речь перебивали сами судья и прокурор. Затем я перешел к своему последнему слову, на которое имеет право каждый подсудимый.
— Вы можете приговорить меня к семи годам тюрьмы и пяти годам ссылки, вы можете расстрелять меня, но я убежден, что подобные суды не помогут устранить те беды и недостатки общества, о которых свидетельствуют документы Хельсинкской группы и о которых я пытался здесь говорить. И если…
На этом месте судья и кивалы покинули зал заседаний… Солдаты стали выводить меня.
Дима, сложив рупором ладони, успел крикнуть:
— Отец, ты выиграл процесс!