НА СНИМКЕ: наш папа, Давид Моисеевич Рахлин,курсант Красной Армии, в 1928 году. Ленинград
Дома я всех очень удивил своим бесшабашным поведением и оголтелыми криками: "Какать! Писать!"
Понадобилось время, чтобы ввести меня в прежнюю колею и заставить выражаться парламентарно: "По-маленькому! По-большому!".
(Лет через десять мой приятель-одноклассник расскажет мне об одной семье, где ребятишек научили проситься только по-французски: "Пур ле гран" и "Пур ле пти"!).
Мне купили новый горшок, потому что прежний был уже маловат. Горшок был такой новенький, блестящий и симпатичный, что я немедленно нахлобучил его себе на голову. У взрослых почему-то вытянулись лица, а я и теперь не понимаю, чего они ужасались: посудина-то новенькая была, "ненадёванная!"...
Вижу себя сидящим на своём новом зелёном горшке, поставленном на стул посреди комнаты. На пол становиться запрещено: у меня воспаление среднего уха.
Сижу и размышляю: у человека два уха, и оба - крайние. А где же среднее? Оказывается, внутри - в голове. Болит отчаянно - ночью не сплю, и боль немного успокаивается только от грелки.
Часто ходят врачи с кругленькими дырчатыми зеркалами над головой, заглядывают мне в ухо при помощи маленькой воронки, и я слышу страшные слова: "Видно, придётся делать прокол".
Однажды вечером приходит здоровый мужик с зеркалкой на лбу, в руках - футляр с инструментами. Кроватку мою выдвигают на средину комнаты - под лампу. По обе стороны садятся папа и мама и с напряжёнными, красными от волнения лицами вцепляются в меня, держат за руки, а доктор достаёт из футляра длинную трубочку с иглой на конце.
Взревев от страха, рвусь из цепких родительских объятий, поворачиваюсь то к одному, то к другому, умоляю:
- Ну, папочка! Ну, мамочка!
Доктор подходит к тёмному окну и очень ловко свистит по-милицейски:
- Тр-рп-р-р-р-р! Тр-р-р-р-р-р-р!
Успокаиваясь на минуту, но не из страха перед милицией (у нас в семье детей Советской властью не пугали!), а просто от удивления имитаторским искусством ушника. Но едва он берётся за иглу - опять рвусь и кричу.
В конце концов, они одолели меня. Чувствую в глубине левого уха мгновенную пронзительную боль - и немедленное облегчение, заставившее меня от бурного плача вдруг перейти к счастливому смеху.
Проходит несколько дней. Я выздоравливаю. Ко мне приходит совсем другой врач - женщина, я без малейшего страха извлекаю из её инструментария знакомого вида шприц и глажу его, как сытого удава.
(Если бы я мог тогда знать, какой трагедией оборачивается зачастую такое вот воспаление, неудачный прокол! На пятом десятке лет мне довелось поработать длительное время в школе-интернате для тугоухих детей. Там много вот таких: с последствиями гнойного отита. И настоящая беда - даже не в физической утрате слуха, а в тех почти неизбежных последствиях, какие она влечёт за собой для ребёнка. Взрослый, утратив слух даже полностью, не столь несчастен, так как у него сохраняется речь, и он уже не забывает её до конца дней своих. Но у ребёнка, пусть и с частичной потерей слуха, речь, даже уже усвоенная, в той или иной степени разрушается, и при отсутствии педагогической коррекции, он обречён на неполноценное умственное развитие. Большинство людей - в том числе и вполне образованные - этого не знают и к частичной утрате ребёнком слуха относятся легкомысленно: "подумаещь, чуть-чуть недослышит..." А от этого "чуть-чуть" порою зависит потом вся дальнейшая жизнь).
Через 12 лет после той болезни врач медкомиссии военкомата, где наш класс проходилд воинскую приписку, заглянула в моё левое ухо - и спросила:
- Что, делали прокол?
- Да, в четыре с половиной года, - ответил я.
- Молодец, - сказала врачиха, как будто заслуга принадлежала мне, а не родителям и тому доктору, который умел свистеть, как милиционер...
Вот спасибо этому человеку: благодаря его искусству, я м на решающей медкомиссии всё прекрасно услышал, был призван в Советскую Армию и отправился служить на Дальний Восток.