Однажды в декабре 1905 года, в самый разгар восстания, няня шла из лавочки. Впереди идут пристав с околоточным и о чём-то говорят, указывая на наш дом. Няня навострила уши.
— Так что, Ваше благородие, это самое ихнее эсеровское гнездо и есть.
— Почему ж ты их не возьмёшь?
— Неспособно-с. Двор проходной, выходы во все стороны, из окон стреляют.
— Ну, хорошо, я попрошу полковника, чтобы пару пушек подбросил.
Няня прибежала в слезах.
— Нас сейчас будут из пушек расстреливать!
Меня срочно закутали в одеяла, с трудом нашли извозчика, который содрал «за рыск» десятерную цену, и под канонаду, доносившуюся с Пресни, отправили в Армандовскую контору на Варварской площади. Было 15 градусов мороза, и я таки отморозил нос и щёчки, оставленные мне для продуха. С тех пор они целых десять лет у меня отмерзали, чем я очень гордился и пояснял в школе товарищам, что я «пострадал в революцию 1905 года».
Через несколько дней мама ушла на какое-то партийное собрание и не вернулась ни в этот день, ни на следующий. Оказалось, что дом, где она заседала, был окружён казаками. Он защищался дружинниками, казаки не могли его взять, но повели его правильную осаду. Папа осень беспокоился и сделал отчаянную попытку прорваться в осаждённое здание. Конные казаки жестоко избили его нагайками. Он едва доплёлся домой с лицом, превращённым в кровавую котлету. А члены собрания благополучно ушли каким-то потайным ходом.
Меня крестил кюстер реформатской церкви, что в Трёхсвятительском (теперь Вузовском) переулке, Гептнер, который приезжал для этого к нам в дом. Так я стал цвинглианцем. Мне сначала хотели дать по швейцарскому обычаю три имени: Давид-Валентин-Александр, но в последнюю минуту прикинули, что я, пожалуй, проживу и с одним.