Иногда летучая фраза, брошенная незнакомыми людьми, походя, может глубоко ранить сердце. Так, как-то возвращаясь домой по нашей улице Эдмонд Роже в 1934 году, я услышала веселый смех двух девушек и восклицание: «Смотри, какой смешной старичок на той стороне улицы, боится перейти дорогу!» Я посмотрела и увидела отца, увидела чужими глазами и ужаснулась перемене, происшедшей с ним, которой я не замечала, живя рядом.
Мой отец — старик! Это понятие так не подходило к его вечно молодому духу, оно никак не укладывалось в моем мозгу. Мое сердце сжалось. Он стоял на другой стороне улицы, худенький, с какой-то растерянной улыбкой. Отец очень обрадовался, когда увидел меня, и как-то по-детски уцепился за мою руку. Он начал терять чувство ориентировки, но тщательно это скрывал, стыдясь помощи, как чего-то позорного.
Старость и болезнь начали подкрадываться к отцу с 1932 года. Первым признаком был почерк. Ему стало трудно писать, потом он стал плохо видеть.
К шестидесяти годам в его письмах и стихах сквозит тихая грусть по уходящим силам и мысли о смерти. Своей сестре Зинаиде Ивановне он пишет:
«Я старый, худой, седой и плешивею. Ничего не увлекает, не веселит, не интересует. Собаку и ту запрещают держать. Работаю как верблюд, без увлечения, без радости. По ночам увлечен мыслью о смерти — и ничего, не страшно, только бы без страданий, там — глубокий сон, без сновидений, лет так на тысяч двести с гаком, а гак-то длины с бесконечность…»
Однажды отец получил письмо от знакомого почитателя, И. А. Левинсона, преподавателя русского языка в США. Завязалась переписка, вскоре ставшая очень дружеской и теплой.
Прелестно и грустно одно из писем отца к Левинсону 1930 года:
«Дорогой г. Левинсон,
Спасибо за Ваше милое внимание, тем более, что оно оказалось изумительно колдовски кстати. Но ведь вот в чем дело: жалуясь на судьбу, которая порой становится ко мне спиной, я вовсе не имел в виду Вас растрогать. Это было просто бессознательное стремление поплакать письменно в жилет доброго и крепкого друга, без всякого злого умысла.
Надо сказать, в тот период, когда шли наши письма, в противоположных направлениях по полуокружности земного шара, судьба и мне послала несколько радостей.
После отвратительной, то зверски холодной, то противно мокрой и бурной, зимы пришла весна, самая удивительная за 10 лет в Париже. Весна совсем русская, тугая, упорная, затяжная, медлительная. Каждый день приводил с собой новое яркое чудо. Вдруг зацвела, еще не выпустив ни листка зелени, огромная дикая слива, вся в белых цветах, охапками, точно вся занесенная снегом. А на другой день убрались, как люстры, прямыми белыми и розовыми свечками, каштаны. А дальше боярышник (кротеус), желтая акация, белая акация (Одесса, Большой фонтан и Александровский парк!), потом бузина, за нею рябина, со своими странными запахами: нежными издали, противными вблизи. Завтра-послезавтра ждем, зацветет липа. Как прелестно она запахнет. А кроме того, в этом году ужасно много полевых, лесных и оранжерейных цветов. Они очень дешевы, и сердце радуется, когда видишь на улице пестрые букеты. И как всегда весною, любуюсь и грущу: неужели последняя моя весна? Ну, что же? Неизбежно — неизбежно. Ни плакать, ни сопротивляться, ни трусить не будем, хотя, конечно, не отказался бы сладко погрустить и еще одну весну, еще самую последнюю. Ах! Великолепная штука жизнь!
Крепко жму Вашу руку.
Ваш А. Куприн ».
С этим письмом перекликается купринское стихотворение «Розовая девушка», в котором, вместе с тихой грустью, ощущаются пессимистические нотки:
Розовая девушка с кораллами на шейке
Поливает бережно клумбу резеды,
Радугой пронизан сноп воды из лейки,
И дрожат от радости мокрые цветы.
Ласточки веселые на пламени заката
Чертят черной молнией золотую даль.
Отчего ж душа моя печалью нежной сжата,
Почему мне вечера весеннего так жаль?
Ласкою мгновенья я больше не обманут,
Знаю я: весенние вечера пройдут,
Улетят все ласточки, все цветы завянут,
Розовые девушки состарятся, умрут.