15 марта 1853 г.
Свершились желания! Давно задуманное и жданное исполнено! Что же я так равнодушен, что же так холодно принял известие об окончании моего дела? Или я привык уже к этой мысли, или сомнение, все еще тревожащее меня, препятствует мне радоваться вполне? Или я даже разочаровался?.. Не знаю; я еще не разберу хорошенько своих чувств и мыслей касательно этого предмета. Верно только то, что чувств, мне кажется, совсем нет, а мыслей, непосредственно сюда относящихся, также не много... Однако замечу здесь все, что нужно, и расскажу историю моего дела.
Август и сентябрь прошлого года были бурны для моей душевной жизни. Во мне происходила борьба, тем более тяжелая, что ни один человек не знал о ней во всей ее силе. Конечно, я не проводил ночей без сна, не проливал ведрами слез, не стонал и не жаловался, далее не молился, потому что подобные выходки не в моем характере, а молиться -- сердце мое черство и холодно к религии, а я тогда даже и не заботился согреть его теплотой молитвы. Это самое, вероятно, делало еще тяжелее борьбу мою. Я совершенно опустился, ничего не делал, не писал, мало даже читал... Что-то такое тяготило меня и, указывая на всю суету мирскую, говорило: к чему? что тебя здесь ожидает? тебе суждено пройти незамеченным в твоей жизни, и при первой попытке выдвинуться из толпы обстоятельства, как ничтожного червя, раздавят тебя... и ничего ты не сделаешь, ничего не можешь ты сделать, несмотря на всю твою самонадеянность, -- и припоминался мне желчный стих Лермонтова:
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой!..
А между тем все дело было очень просто, причины такого состояния очень нехитрые: мне непременно хотелось поступить в университет. Папенька не хотел этого, потому что при его средствах это было невозможно. Но он не говорил мне этого и представлял только невыгоды университетского воспитания и превосходство академического. Тогда этого рода доказательствами меня невозможно было убедить: я был непоколебимо уверен, что если могу где-нибудь учиться в высшем заведении, то это только в университете. Но между тем я видел ясно, что для моего отца действительно очень трудно, почти невозможно было содержать меня в университете. Конечно, будь я порешительнее, я бы объявил, что хочу этого и что проживу там на пятьдесят целковых в год, только бы учиться в университете. Но я не хотел и не мог этого; решительного объяснения не было, а во мне кровь кипела, воображение работало, рассудок едва сдерживал порывы страсти. Счастье или несчастье мое, что у меня нет крепкой воли!.. А то бы наделал я дела. Теперь же случилось так, что, по пословице, сила есть, да воли нет... и все дело окончилось тем, что я раза три поговорил с родными так грустно и жалобно, с таким отчаянным видом -- который, однако ж, никого не тронул, -- походил несколько времени повеся нос, помурлыкал про себя Кольцова:
Долго ль буду я
Сиднем дома жить?..
Да
Путь широкий давно...
да из Лермонтова:
Не верь себе...
и
В минуту жизни трудную...
да еще из Баратынского:
Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти...
Жутко было мне тогда; но наконец папенька сказал, что мое желание выполнить невозможно, что тысячу рублей ассигнациями в год он мне определить не может, а меньше нельзя. Больше он слушать ничего не хотел, как ни уверял я его, что половины этой суммы для меня слишком достаточно. И как только сказали, что этого нельзя, я успокоился, потому что добиваться невозможного я никогда не стараюсь. И стихи Гете:
Невозможное возможно
Человеку одному --
не для меня писаны.
Но при всем том я не мог помириться с мыслью -- остаться еще на два года в семинарии, где ученье было очень, очень незавидное. Благородный отзыв Ивана Максимыча о Петербургской академии решил дело: ему первому сообщил я мысль отправиться туда. Он сказал: "хорошо", и его одобрения было для меня очень довольно, чтоб начать дело. На это дело папенька согласился легче; не было возражений о трудности учиться, ни о возможности поступить туда; сказано было только несколько слов о моей молодости, но я представил, что молодому еще легче учиться, и дело было слажено. До отъезда еще Ивана Максимыча я мог уже (в начале ноября) сообщить ему, что я решился непременно ехать в Петербургскую академию. Превосходный этот человек с участием принял мои слова, дал несколько советов и даже проговорил прошение, которое я должен был подать к графу Протасову, так что я написал теперь прошение почти с его слов. В декабре начал приставать уже к папеньке, чтобы сходил к нашему о. ректору и спросился его. Но в декабре не собрались, а в январе начали уже возникать сомнения насчет выгод и пользы учения в Петербургской академии. Думали и сомневались, решались и передумывали, ходили к ректору, не заставали его дома и опять раздумывали целый месяц. Наконец 3 февраля папенька сходил к ректору -- тот одобрил и мое желание и меня самого. В этот же вечер написал я просьбу к графу Протасову, обер-прокурору св. синода; но долго еще лежала она без употребления; наконец получил я приказание переписать ее, и 18 февраля папенька снова ходил к о. ректору, показал просьбу, и ректор несколько поправил ее. 19 февраля папенька пошел к архиерею и спросил также его благословения на это дело. Преосвященный Иеремия принял даже участие в этом деле и приказал принести к нему просьбу, обещаясь послать ее от себя. 24 февраля папенька принес к преосвященному мое прошение, он посмотрел и сказал: "хорошо, подавайте". Папенька удивился такому обороту дела и сказал: "Ваше преосвященство! эта просьба написана на имя графа; не прикажете ли переменить и написать на ваше имя?" Тогда преосвященный еще посмотрел прошение и сказал, что если уж так, то "нужно подать просьбу еще на мое имя. Вы уже подайте от своего имени". 26-го числа, в четверток на масленице, папенька подал преосвященному просьбу к нему о моем желании, приложив и мое прошение к обер-прокурору. В это время был у преосвященного и отец ректор семинарии; они поговорили между собой, и преосвященный сказал моему отцу: "ваше желание будет исполнено". 27-го числа, на другой день, архиерей сдал мое дело в семинарское правление с резолюцией: "представить мне семинарского правления справку о его поведении и успехах обстоятельную". На первой неделе делами преосвященный не занимался, и потому эта справка, состоящая из моего аттестата, подана была ему уже 9 марта. 10-го он сдал все дело в консисторию, чтобы там некто Городков заготовил от него письмо обо мне к графу. В этот же день вечером моя просьба была еще раз переписана, потому что нашлась в ней ошибка и каплюшка салом. 11 марта черновое письмо подано к преосвященному, и он, исправив его, снова сдал в консисторию переписать. 12 марта переписали и подали ему. 13-го отослали с отходящей почтой в СПбург. Вот моя история, не длинная и не важная. По окончании дела мне бы следовало радоваться, а я очень равнодушен. Правду сказать -- я и теперь еще не уверен в превосходстве академического образования, и мысль поступить в университет не оставляет меня. Впрочем, это по обстоятельствам. Главным образом соблазняет меня авторство, и если мне хочется в Петербург, то не по желанию видеть Северную Пальмиру, не по расчетам на превосходство столичного образования: это все на втором плане, это только средство. На первом же плане стоит удобство сообщения с журналистами и литераторами. Прежде я безотчетно увлекался этой мыслию, а теперь уже начинаю подумывать, что
То кровь кипит, то сил избыток...
Надежда на журналистов для меня очень плоха, потому что, не доучившись год в семинарии, я в академии должен буду заниматься очень сильно и времени праздного у меня не будет, и притом я не знаю новых языков, следовательно, переводное дело уже не по моей части, а иначе как начать?.. Подумаешь, подумаешь, пишешь стихотворение:
Мучат сомнения душу тревожную...
и потом опять какая-то апатия нападет на душу, как будто это до меня и не касается. Одна надежда на премудрый промысл поддерживает меня. С тех пор как благодетельная уверенность в благости и неусыпной заботливости о нас божией посетила меня, мне кажется, что я даже несравненно легче снесу, если меня и прогонят назад в Нижний из академии. Этого я также имею причины опасаться, хотя и не теряю надежды сдать, хоть кое-как, приемный экзамен. Много теперь нужно мне трудиться, необычайная энергия требуется, чтобы поддержать себя, а между тем я как будто и не думаю об этом и едва-едва потихоньку принимаюсь готовиться. А тут еще классные уроки, задачи и пуще всего надоедающие классы, особенно о. Паисия, драгоценного моего инспектора и бесценного преподавателя догматического богословия, с присловьями Цицерона и Квинтилиана, с анекдотами Суворова и Балакирева, с допотопными понятиями о науке и литературе, и при всем этом -- с совершенным отсутствием здравого смысла, с пустейшей головой, с отвратительной претензией на подлое (плебейское) остроумие и, наконец, с положительной бездарностью преподавания!.. Скоро ли-то я избавлюсь от этого педанта, глупца из глупцов?.. А что, ежели придется воротиться к нему?..