В первом акте Картавин выбрит, подтянут, безупречно одет, моложав. Но когда, разбросав по полу умные книжки, он кейфует в объятиях жены, право же, я себя чувствую так, будто на мне не отличный костюм, но поношенный домашний халат. В сцене на даче Картавин в пижаме, но его внутренний воинственный настрой заставляет ощущать эту пижаму, как латы, как рыцарскую броню. Картавин решает перейти Рубикон — разорвать путы семейного плена. Решает не потому, что последнее «мероприятие» Виктории, подославшей «родственницу и интимного друга» Раечку в качестве парламентера к жене Чебакова, переполнило чашу его терпения, окончательно вывело его из себя. Я думаю, что останься Картавин еще в той стадии, в какой застигает его начало пьесы, он, кряхтя, вытерпел бы и Раечкино сомнительное участие в его служебных делах. Сегодня это уже невозможно. Сегодня против неуместной активности «двух Афродит, утешающих взор», восстают и честь и совесть Картавина, его незапятнанная репутация и его прошлое ученого, тонкого, интеллигентного человека. Пересмотр идет по всем линиям, чувствительная взаимосвязь между научными делами Картавина и его семейным положением дает себя знать в этом яростном бунте, по видимости — против самовластия Виктории, по сути — против него самого, Картавина, каким он был еще очень недавно.
И вот в этой сцене я почти физически ощущаю, как ломается лед в зрительном зале, как несется оттуда волна сочувствия и симпатии к моему герою. Теперь уже люди смеются открыто, и смех этот — добрый, хотя в самом деле, должно быть, смешна эта крохотная семейная революция — свидетельство серьезных процессов, переживаемых героем пьесы. Рубикон — всего лишь маленькая речка под Римом, но когда-нибудь надо было ее перейти. Зрители смеются потому, что Картавин по-хорошему комичен в своем азарте, в своей то гаснущей, то вновь разгорающейся решимости к бунту, в своем ликующем торжестве. Комичен не меньше, чем когда-то Чеснок, заглушавший своим патефоном маломощный патефон своего противника. Наивное, чистое, трогательное в герое я в этой сцене ощущаю сильнее всего. Зритель имеет право смеяться, потому что в бунте Картавина не кроется никакого трагического элемента. Этот бунт не будет предвещать семейного разрыва, и любовь к Виктории осталась прежней, просто эта женщина водворена наконец на то самое место, которое должна она занимать при большом человеке — академике Картавине.
Те же мотивы, нарастая, развертываются и в финале спектакля. Картавин ершится и хорохорится по-прежнему, но эта его воинственная пылкость куда плодотворнее благодушной покладистости, характерной для нирваны первого акта. Путь {428} пройден до конца, духовное возрождение героя завершено, несмотря на то, что он отнюдь не сдался в споре с Чебаковым, что он готов по-прежнему драться с ним — и уже не гипотезами, а «фактами, добытыми в живом эксперименте». Точнее сказать, именно потому, что готов. Теперь Картавин, мне хочется думать так, уже не моложав, а воистину душевно молод; сквозь юмор, сквозь подчеркнутую самостоятельность суждений проглядывает в нем то хорошее и честное, что составляет основу этого характера, — то, ради чего я любил играть эту роль.
Именно здесь, в финале спектакля, академик Картавин оказывается в какой-то степени братом по духу Чесноку и людям, ему подобным, то есть простым и бесхитростным душам. Именно здесь обнаруживается народность образа, отнюдь не противоречащая высокому его интеллекту. Я верю, что такой вот Картавин — брюзга и задира, человек, не слишком терпимый к критике, самолюбивый, горячий и деятельный — способен совершать научные открытия, служить Родине столь же беззаветно и преданно, как служили ей в свое время председатель украинского колхоза Чеснок и матрос Шибаев.
Какой вывод мне хочется сделать из того небольшого опыта работы над образом современника, который я приобрел на подмостках Малого театра?
С моей точки зрения, советский положительный герой — это нечто другое, чем ходячее представление о так называемом «социальном» герое, нечто неизмеримо более широкое и всеобъемлющее. Советский герой — это не характер, это сумма характеров «хороших и разных». Нельзя и неправильно сводить это многообразие к одному наиболее распространенному типу, хоть он и освящен традицией, столь славно начатой именами Кошкина, Пеклеванова и председателя укома. Как раз наибольшие творческие победы одержаны театром на пути индивидуализации современных характеров, питаются умением актеров проследить героическое в разном качестве, в разных проявлениях, в комбинации различных человеческих черт. И потому я думаю, что всякий актер, если только его возможности не ограничены спецификой, как говорят в театре, «отрицательного обаяния», может и должен играть современные роли положительного плана, отыскивая в них свое личное, то, что занимает, волнует его самого, что притягивает его в людях нашего времени…