К Новому году я уже стал свыкаться с мыслью, что оправдание не утвердили и теперь меня опять передадут на ОСО – это значило опять лагерь. Но ведь не может быть больше пяти лет, а я уже скоро два года – почти полсрока, и поэтому далеко не должны угонять… А что, если просто не хотят полного оправдания, дадут три года, применят амнистию, но чтоб жил не в Москве, не на идеологический работе… Буду заниматься всерьез медициной, писать… Если уж остался жив после такой войны, значит выживу и в лагере. Или амнистированный завербуюсь в Заполярье, на Дальний Восток, там докажу…
Коридорные уже привыкли ко мне. Благодушный толстяк каждый раз, объявляя отбой, говорил:
– Давай спать, чтоб напоследок выспаться, а то дома жена спать не даст…
Но злой коротыш, который дежурил, когда я добивался книг, вывел меня на вечернюю оправку после всех и приказал:
– Мой туалет!
Я не стал возражать, полагая, что дошла очередь до моей камеры. Орудуя шваброй и ведром, я добрый час провозился в большой уборной: шесть очков, длинный бетонированный ровик – писсуар, четыре умывальника с восьмью кранами. Нужно было выгрести окурки из-за писсуара, смыть грязь с пола и со стен.
Но через два дня тот же дежурный опять вывел меня последним и опять: «Мой туалет!»
Я сказал:
– Не стану, я уже мыл два дня назад.
– Ну и что? Значит, умеешь. Мойте, потому что и теперь обратно очередь. Или вы офицер и ручки не хотите пачкать?
Он оскалился с такой злобой, что меня просквозило холодной безнадежностью: этому ничего не объяснишь, не убедишь и уж, конечно, не разжалобишь.
– Не буду мыть, не моя очередь. Не имеете права издеваться.
– Ну и сиди всю ночь в говне. Офицер! Он захлопнул дверь.
Я стал стучать шваброй в железную дверь и кричать:
– Дежурного! Требую дежурного по тюрьме. Прекратите издевательство!
Через несколько минут он открыл глазок и сказал торжествующе медленно:
– Был отбой. Будешь стучать и шуметь, свяжем и тут же, в сральне, до утра валяться будешь. Хотишь так ночевать, офицер? Потом можешь жаловаться хоть в Верховный Суд…
Выбора не было. Ночевать в уборной, даже не связанным, в сыром зловонии, а потом жаловаться и чего добиться? Если мне поверят, ему сделают замечание. Но поверят ли? У меня свидетелей нет, а у него в соседнем коридоре найдутся приятели – охотники потешиться над «офицером». Я даже не стал ругаться, молча принялся убирать. Через час или полтора он пришел за мной. Я услышал, что идут двое, но он открыл дверь так, словно был один: я не мог видеть второго…
– Не халтурил? Все помыл?
– Можете проверить.
– Ведро и швабру ставь в угол.
Я шел молча, как положено, впереди него, сцепив руки за спиной. Но у открытых дверей камеры повернулся. Его партнер-свидетель уже не прятался, а стоял на площадке, курил. Я остановился на пороге и стал пристально глядеть на моего воспитателя, но так, чтобы взгляд был любопытным и даже жалостливым.
– Давай, давай, чего стал… Давай, проходите в камеру… Ну, чего глаза пялишь, чего не видел…
– Я вижу, что вы опасно больны.
– Кто больной? А вы что, доктор? Вы ж офицер!
– Можете посмотреть в моем деле. Я имею медицинскую подготовку и опыт. В лагере работал в больнице. И я вижу по вашим глазам, может быть, вы еще сами не знаете, но вы очень больны. Такой цвет лица, такие глаза бывают при язве, при раке желудка или печени…
Я говорил тихо, ласково.
– Ладно, ладно, тоже еще медицина. Давай спать. Отбой был. Разговоры не положены.