Самый счастливый час в жизни?… Сегодня я бы уже не решился выбрать, какой именно час или день назвать самым счастливым. Но было время, когда на такой вопрос я отвечал уверенно: в августе 1946 года – не помню числа, примерно около четырех – был самый счастливый час моей жизни.
За трое суток до этого меня привезли в Москву. По пути я провел две недели в Горьковской пересыльной тюрьме. Ждал. Тоскливо было в людной камере. Вокруг чужие люди, измученные, озлобленные, несчастные; иные неприятны, даже омерзительны. После этого – сутки в удушливой тесноте столыпинского вагона Горький-Москва.
Потом вечер-ночь-день – вторая ночь – второй день и снова ночь в таком же вагоне, но уже неподвижном. Пересылка у Казанского вокзала. В купе-камеру, рассчитанную на 6-7 человек, набивали по 20-30; почти полдня было 36. На самых верхних полках третьего яруса не лежали, а сидели по трое, по четверо и по пять, задыхаясь от жары – крыша накалена августовским солнцем – и от зловония. На нарах второго яруса корчились, сидя в раскоряк. Внизу и сидели, и стояли, и лежали на полу, под скамьями. Внизу тоже задыхались, но к тому же еще были измяты, изжеваны давкой, затекшие ноги и руки сводило судорогами. Сверху текла моча – кто-то не удержался. Его исступленно материли, но как разобрать, кого именно? Да и не вытянуть руки…
По утрам выводили на оправку: конвоиры зевали, они были не злыми, а просто скучающе-равнодушными. Загаженная уборная. «Давай, давай, быстрее, быстрее». Торопили не столько конвоиры, а проклинающие и умоляющие сокамерники. Потом вызывали с вещами и грузили в воронок.
Радость – можно расправить руки и плечи, пройти несколько шагов, покачиваясь на ватно мягких ногах, в открытой двери вагона – утреннее солнце, великолепная прохлада. В воронке – опять давка, но уже не такая чудовищная. Вошедшие первыми сидят на скамьях, другие – на мешках, вплотную к их ногам, только последние – вповалку.
Везут. За тонкими железными стенками – шумы города: голоса людей, движение машин, гудки, сирены. Но через час-другой стены накалялись от солнца и в зарешеченный вентилятор в крыше сочился не воздух, а горячая пыль, пахнувшая асфальтом.
Часто стояли. Слышно было, как переговариваются конвоиры. Они ходили в пивную, в столовую. Мы стучали:
– Начальник, пусти оправиться… пить… мы голодные.
– Скоро приедем… Уже скоро… Вот сейчас…
Мы заезжали на другие вокзалы – Киевский, Курский, Белорусский. Вталкивали новых пассажиров.
Снова и снова просили, умоляли, требовали:
– Оправиться, пить… хоть глоток… оправиться…
– Терпи, уже скоро… Кто там ругается? Вот наденем браслеты и в рот портянку, будешь знать, падло!
Все же временами становилось просторнее, можно раздеться, сесть на железный пол – он холоднее стен, под дверью – щель, тоненькое дуновение. К вечеру и вовсе легче.
Просыпался голод: утром отправили до раздачи пайки. Но к вечеру привезли опять на Казанский, в тот же или в другой такой же вагон – их несколько стояло в тупике…
– Какая вам пайка, все роздали…