В дороге повар принес шесть котелков солдатского супа для своих подопечных. Мы с Сашей и один из разведчиков поделились с женщинами.
Самой общительной из них была и самая молодая – Надя из Борисова, черноглазая, круглые черные локоны на лбу, на щеках, пухленькая, детский персиковый пушок на круглых щеках с ямочками…
– Ну неужели же меня засудят, ну скажите, ну правду, ну неужели?… Я же была еще несовершеннолетняя, мне шестнадцать было, как война началась, я с 25-го года. Как немцы пришли, так у нас в школе тот союз сделали, ну такой, вроде пионеров или комсомола, только назывался антиболыпевицкий. Ну тоже сборы были, оркестр, танцы, песни, за город ходили, костры жгли. А потом, когда стали в Германию угонять на работу, мне один русский мальчик посоветовал, мы с ним гуляли, он у немцев хорошую службу имел, только секретную, он и посоветовал, а ты подай заявление, что хотишь с большевизмом бороться, тебя обратно в школу возьмут, и если заслужишь хорошо, так мы с тобой поедем в ту Германию не землю копать, а как самостоятельные пани и пан. У них там порядок, и что обещают, все сполняют… Ну я подала то заявление и училась в школе «А». Ну это которая без радио, а так только карты понимать и какие пушки, какие танки, как писать тайносекретно, чтоб не видно было… И я только один раз на задание ходила к Советам, еще когда фронт был на Днепре и где Чаусы, я там– в полевом госпитале сестрой-хозяйкой работала… Ну так я ж ничего плохого не сделала. Тут Советы наступать начали, а я только в Польше утекла, догнала своих. И все, что принесла, уже без всякой пользы… А после меня больше не посылали, зондерфюрер сказал: она думмедхен – глупая, ну, еще я болела сильно поженски, ну, и еще тот мальчик с другой гулять начал, и я очень переживала – я потом уже только при кухне работала…
– Днем работала, а ночью зарабатывала. Тоже еще целку строит… – это сказала негромко высокая, с длинными светло-русыми распущенными волосами мать девочки…
– Ну чего ты, Аня, ну чего ты так? Я ж тебя не трогаю, ну у тебя горе, ну зачем же ты выражаешься? Я ведь не такая, я всегда с одним мальчиком гуляла… А когда меня те эсэсы снасильничали, так их же трое было, ну а я одна, я ж потом так плакала, так переживала, а ты говоришь… – В круглых черных глазах неподдельная печаль и большие слезы между мохнатыми девчоночьими ресничками… Шепотом: – Эта Анька с очень геройским парнем жила, всамделе взамужем, они в церкве венчались, и девочка крещеная… А его убили – еще зимою; в Польше он убитый, ну она все еще переживает и на всех сердитая. Ну а я считаюсь еще как барышня, я взамужем не была, ну гуляла, конечно, потому что глупая, мальчикам верила – война все спишет… Я завсегда людям верю и следователю верила, все-все как есть про себя рассказала.
– Кабы только про себя, курва лупоглазая, а ведь всех заложила, кого и не знала. И все равно сама висеть будешь рядом с нами, ногами дрыгать.
– Ну зачем же ты так, Аня?! Ну ей-богу же, это не я первая на тебя сказала, тот капитан сам же все как есть знал и приказал, чтоб я признавалась… Ну зачем же ты говоришь, висеть?! Ну это же не может быть, я же ж все честно, ну чисто все рассказала, и капитан, и тот майор говорили, снисхождение будет, как я чистосердечно и как я несознательная была и несовершеннолетняя… А на суде – меня уже вчера судили – только еще не сказали тот, как его, приговор. Они советоваться пошли – сказали, потом зачитают. На суде там, правда, кричал прокурор чернявый, он, похоже, с жидов, букву рэ не говорит, ну он сильно кричал, что я про заявление скрыла, а его другие нашли, ну, то заявление, что хочу с большевизмом бороться. Так я же его не сама писала, мне тот мальчик советовал и мне шестнадцать лет было…
На следующий вечер, уже затемно, мы прибыли в Быдгощ. Женщин выгрузили раньше. Когда грузовик, на котором везли нас с Сашей, вкатился в тесный тюремный двор, мы услышали надрывный женский вопль и неразборчивые причитания. Один из солдат объяснил:
– Это Надька-шпиенка, ей тут приговор объявили – пятнадцать лет каторги.