Когда его привели к нам в камеру, на обычные вопросы – кто и откуда – он отвечал коротко, негромко. Майор. Кадровый. Пехота. Был в плену с августа 41-го года…
Сперва он показался туповатым строевиком, одним из тех служак, которые добросовестно выполняют любой приказ, чтут любое начальство. Держался он неуверенно; замордованный пленом, обескураженный арестом и следствием, он и в камере смущался, робел перед каждым горлохватом, перед лихим «целошником» из шоферов, перед наглыми блатняками из штрафных.
Рассказывать о себе он стал только через несколько дней, пообвыкнув; говорил вполголоса, отрывочно, с длинными паузами и так, словно заполнял опросный листок.
– …В армии с 25-го года. Начинал рядовым красноармейцем. Остался на сверхсрочную. Тогда еще безработица была. Отец – железнодорожник, служба пути. Семья большая. Четверо детей. Я старший, остальные, значт, девочки. На слесаря учился при депо. Мечтал о флоте. Но взяли в стрелковую часть. Служил, так-ска-ать, хорошо. Имел, значт, только благодарности. Майором стал после финской. Служил в Москве в Пролетарской дивизии. Воевать я начал, так-ска-ать, на старой границе. Конечно, трудно было. Отступление. Но мой батальон ни разу не отходил, значт, без приказания. И всегда в полном порядке. Матчасть сохраняли, все, значт, как положено. Однако – превосходящие, так-ска-ать, силы противника. Окружение. Большие потери. Сам я был дважды ранен, контужен. В лесу потерял сознание. Очнулся уже в сарае, значт, с пленными. Сразу же увезли в Германию. Работал в малых колоннах – у бауэров, и, так-ска-ать, на ремонте дорог в Померании…
Он сберег старый китель, бриджи и даже фуражку с красным околышем. Все поблекло, пообтрепалось, многажды чиненное, штопанное, подшитое. Но прежде чем прислониться к стене, он осторожно оглядывался, когда раздевался, тщательно складывал и бережно разглаживал китель и бриджи; он спал, в отличие от всех, в одном белье, кутаясь в драную шинель. Нетрудно было представить себе, как еще рядовым угождал он самым придирчивым старшинам.
Говорил он тоже осторожно, старательно подбирая слова. Его речь, и раньше, вероятно, не слишком богатая, теперь от неуверенности звучала напряженно, вымученно, с постоянными «так-ска-ать», «значт», «вотыменно».
Подхорунжий Тадеуш учил меня польскому языку, а я его – русскому. Ни бумаги, ни карандашей у нас не было, мы заучивали все наизусть. И чтобы лучше запоминать слова, учили стихи и песни. Тадеуш научил меня «Молитве Тобрука», которая стала гимном варшавского восстания, и «Партизанскому танго». А я начал с песни «Огонек», которая в 1944 году была очень популярна у нас на фронте («На позицию девушка провожала бойца…»). Когда я впервые ее запел, разумеется, вполголоса, майор подсел к нам и слушал насупленно, серьезно. Глаза в рыжих ресничках повлажнели и покраснел нос, короткий, в мелких веснушках, светлых и опрятных, как отборное пшено.
– Очень, так-ска-ать, содержательная песня. Пожалуйста, нельзя ли еще раз прослушать… Спасибо. Очень глубокое, значт, содержание. Патриотическое и волнующее, так-скаать, душевное.
Он отошел, притихший. Долго молчал, нахохлившись в своем углу.